Молодой немец отвечал коротко и равнодушно: «Найн… нихт… нихт… ихь вайс нихть…» — или просто пожимал плечами, и лицо у него было какое-то сонное. Оживилось оно только когда Мефодий Алексеевич, разведя руками, огорчённо сказал:
— Так что ж, это… Шиссен. Придётся это — шиссен, — и вздохнул, показав немцу: — Шиссен, ферштейн, немец?
Тот улыбнулся одной верхней губой и сказал, чуть сощурившись:
— Хайль Гитлер.
— Это вот, — командир покачал головой и вздохнул. — Ну как это тут?..
…Мы шли и шли и шли — куда-то кругом, по четырнадцать часов в сутки. Из тяжелораненых пятеро умерли, шесть человек мы потеряли в боях и стычках, включая сегодняшнюю. Наша борьба превратилась просто в борьбу за выживание — мы ничего не взрывали и не поджигали, нападали только когда без этого просто нельзя было обойтись. Деревни стояли и так дотла ограбленные немцами, а нам тоже было надо есть. Временами мне начинало казаться, что Мефодий Алексеевич перестал понимать, что делать.
Да что там — временами мне казалось, что и я перестал понимать, что делаю сам…
На допросе мне делать было нечего, да и тошно было на это смотреть, поэтому я сам напросился искать по селу продукты.
Об этой стороне партизанской жизни я, если честно, никогда не задумывался, и она была ужасна. В избе, куда мы вошли, была женщина и трое детей на печи — девчонки лет по 8-10. Они неотрывно следили за каждым нашим движением, а женщина просто сидела и молчала. Так было с самого начала, когда мы вошли. Дядя Степан спросил:
— Продукты есть? — грубо и коротко. Женщина покачала головой и безучастно смотрела в стену, пока мы рыскали по избе. Ничего не было, только тараканы шарахались из тёмных углов. Наконец я встал на приступку печки и начал стволом ЭмПи ерошить тряпьё возле девчонок. Там оказался мешочек с мукой — килограмма два — и кулёк картошки такого же веса. Девчонки, до тех пор молчавшие, в один голос заплакали. Я перекинул продукты дяде Степану, и женщина сказала тихо:
— Немцы всё забрали… а теперь вы последнее возьмёте. Как жить?
— Пиши расписку, Шалыга, — кивнул дядя Степан. Я присел к столу, достал бланки. Женщина бледно улыбнулась:
— Бумажкой вашей их кормить? — она кивнула на печку. — Или разом пойти, да и в речку?
— Ты ж сознательная гражданка, советская гражданка, — сказал дядя Степан, хмурясь. — Ну что ж теперь…
— Сознательность на хлеб не намажешь, — вздохнула она. Мне было бы легче, попытайся она отнять еду, наброситься на нас, если бы она ругалась, что ли… Но она молчала, а девчонки тихонько плакали на печке. — Скажу я про вас немцам, как придут. Может, они едой помогут.
— Что ты скажешь? — без злобы сказал дядя Семён. — Они про нас и так знают… Не накликай беду. Как-нибудь… Написал, Бориска?
— Написал, — я вздохнул. — Вот, возьмите, — и придвинул бумагу по столу к женщине. — Взятое будет возвращено или оплачено по восстановлении Советской Власти в вашем населённом пункте…
Она пожала плечами, свернула бумажку и, поднявшись, убрала за икону в углу. И сама осталась стоять под ней, спрятав руки под старый фартук или что-то вроде. Так она и стояла, когда мы выходили.
А самое ужасное — что я, жалея её, ощущал себя в своём праве. И дело было не в том, что я хотел жрать. Просто хотел жрать, хотя и это немало. Я защищал страну, и я был ценнее и её, и трёх её дочек, потому что они — не защищали. Это была чудовищная логика, за которую надо расстреливать.
Но она была справедливой. Потому что на другой чаше весов лежали жизни сотен тысяч таких женщин и девочек, обречённых на истребление и вымирание планом «Ост»… и я знал, что это — не выдумка советской пропаганды. Я защищал их. И, чтобы защитить тысячи, обрекал на голодную смерть десятки.
Трудно понять и ещё труднее принять, верно? Особенно сидя возле лампы с книгой, «разоблачающей преступления Советской Власти». Когда тепло и кофе в стакане рядом… И можно рассуждать на темы отвлечённого гуманизма, и деньги есть, и магазин за углом открыт круглые сутки…
Мы не поймём друг друга. Я бы — прежний я — и сам себя не понял. И не узнал бы себя в исхудавшем мальчишке, одетом в трофейный маскхалат, перетянутый ремнями, вцепившемся в ЭмПи… В вечно голодном мальчишке, у которого временами кружится голова…
…Когда мы вышли из избы, то от сарая совсем рядом послышалось истошное:
— Найн… найн, найн, на-айн… о-о-о, на-а-айн… — и, повернувшись в ту сторону, я услышал экономные выстрелы и успел увидеть, как падают трое немцев, пришитые пулями к бревенчатой стенке.
Мефодий Алексеевич, не поворачиваясь ко мне, морщил лицо. Развёл руками, когда я подошёл ближе:
— Ну что это будешь делать… Жалко и всё тут это… Бориска, — он повернулся наконец, в глазах было горестное недоумение, — а тебе это — не жалко?
— Они нас обжалелись, — хмуро сказал Сашка, стоявший тут же.
— Не об них это речь… — вздохнул Мефодий Алексеевич.
Я подмигнул Сашке, и мы отошли в сторону, за сарайчик. Я расстегнул штаны и пристроился к стенке, Сашка встал рядом.
— Та бумажка у тебя? — спросил я. Сашка кивнул. — Я, кажется, догадался, как можно найти дятла, если он ещё жив.
— Как? — Сашка сосредоточенно поливал стенку, стараясь выписать (именно так) слова: «Гитлер капут!»
— Сил не хватит, — хихикнул я, поняв его намерение. — А довольно просто, надо сказать. Я сейчас расписку в избе писал, и меня как ошарашило… Там же строчки есть, текст… Надо собрать образцы почерков, и…
— А если он почерк изменял?
— А на фига, если бумага должна была попасть только к немцам?
— Та-ак… — Сашка задумчиво посмотрел в небо. Я засмеялся:
— Слушай, застегнись, а то похоже, что ты занимаешься онанизмом… А ты им правда, занимаешься?
— Чем? — Сашка, кажется, на самом деле не расслышал вопроса. — Соберём образцы — вроде как дополнительную клятву в соблюдении секретности даём. Там слово «секреты» есть? Вот и что-нибудь вроде: «Клянусь соблюдать партизанские секреты…» И что-нибудь ещё.
— Ого, — я уважительно покачал головой. — Точно, так вообще просто. Пошли к командиру…
…— Не пойму, зачем это надо? — проворчал Рэм. Рэм Тухманов и Илья Баландин были нашими новенькими, которых тоже отобрал Сашка. Он их знал до войны и ручался, что ребята надёжные, но я их невольно сравнивал с Олегом и Димкой — и пока был недоволен. Сложилась такая ситуация, что я при Сашке был в отделении кем-то вроде того же комиссара — смешно…
— Затем, — отрезал я.
— А если кто писать не умеет? Такие есть…
— Отдельный список составляйте, потом я текст на машинке набью, а они подпишут… Всё, разошлись.
Мы встали лагерем в этой самой деревне — она называлась смешно, Синие Яблоки. Кто его знает, почему. Тут хватало брошенных домов, мы заняли несколько у самого леса «с видом на дорогу». Немцев тут хоть и было всего десяток, но и их скоро начнут искать, так что надо было быть готовыми.
— Мысль хорошая, — Хокканен полусидел на скамье и потирал грудь, покашливая. — Вот сволочи, как засветили… когда ж я своим ходом пойду?
— Ты, Ахтыч, это — не спеши, — отмахнулся Мефодий Алексеевич. — Нам ещё шагать и шагать… Мысль это да — мысль это неплохая. Только это — в гестапо не дураки…
— А мы тоже не пальцем сделанные, — возразил я. — Это раз. И потом, товарищ командир, вы что думаете, они к нам, как в ки…нижке — своего офицера заслали? Наверняка тот же местный, чем-то купили или запугали. Это два. Ну что ему мудрить-хитрить? Написал — сунул в почтовый ящик. Получил рекомендации — сжёг…
— Ну, может это и так, — вздохнул Мефодий Алексеевич. — Ефросинья Дмитриевна! Ужина-то это — какой-никакой есть?
— Сдадут нас местные, — вздохнул Карягин. — Кто-нибудь точно сдаст.
— А оно это и хорошо, — кивнул командир задумчиво — и больше ничего не стал объяснять.
В этой избе помещалось командование отряда, мы, разведчики, Ромка и Витюха — они оба уцелели. Но о планах знали только командиры и мы с Сашкой. Да и то — командир отмалчивался о том, что будем делать завтра, не хуже всё того же Сципиона. На стол вывалили варёную в мундире картошку — жуть, аж по две штуки на человека. Потом тётя Фрося бухнула открытую банку рыбных консервов — у меня в животе запело — и сказала:
— Нехорошее это дело. Ведь последнее забираем у людей.
— Ефросинья Дмитриевна… — вздохнул командир. И махнул рукой. Потом попросил: — Бориска, спой, что ли. Какую-нибудь… какую сам захочешь…
— Сначала поем, — помотал я головой. — Жрать хочу больше чем е…ся.
Все заржали. Юлька, дотянувшись, треснула меня по затылку как раз в тот момент, когда я вгрызся в картофелину, и я обжёг язык…
…Снятся мне перелётные птицы —Из далёкой и правильной песни.И казённые стены больницыВдруг становятся узки и тесны.И луна над моим изголовьемМанит светом меня из постели,И бинты, проржавевшие кровью,Превращаются в алые перья…
Я пел песню Розенбаума за шестьдесят лет до того, как её сложат. Пел — и видел с ужасом, что сидящие вокруг её понимают. Понимают. А вы понимаете? Я бы мог спеть её на Руси русским людям в любом с незапамятных времён веке — и они бы поняли.