...Над головами нависал козырьком слой снега. Тонкой струйкой к ногам стекала снежная пыль. Усталость прошла, Савушка зябко поежился, прижимаясь к ветвям.
Дроздов сказал:
— Раздевайся до пояса!
— Зачем? — дрогнувшим голосом спросил Савушка. Но все же доверчиво начал расстегивать телогрейку. — И сорочку снимать?
— Снимай...
— Замерзну, доктор.
Дроздов растер снегом его тело докрасна и велел быстро одеваться, потом заставил побегать вокруг копны. Савушке стало тепло, приятно.
— Ха-ха-ха!.. Колдун ты, доктор! — кричал Савушка, радуясь, как ребенок. Вдруг он заметил солдатские кирзовые сапоги, видневшиеся из-под копны, потянул за каблук.
— Ноги, доктор, ноги! — закричал Савушка. — Человек тут.
Волошин находился в полуобморочном состоянии. Дроздов привел его в чувство. Волошин попытался встать, но тут же упал, идти он не мог. Он пролежал под копной целые сутки, то просыпаясь, то вновь впадая в забытье... Его положили на волокушу, сделанную из лыж и ветвей. Волошин лежал смирно, скрестив руки на груди. Он не верил, что видит живых, настоящих людей: для него они были призраками, явившимися во сне, и его правая рука все тянулась, чтобы опереться о землю, вскочить и бежать, но сделать он этого не мог, сил не хватало.
«Николай! Дорогой мой генерал! Опять я одна. На днях уехала Машенька. Она успешно защитила диссертацию. Сколько радости было: в семье появился ученый! Но радость моя была недолгой, да и была ли она, я сейчас уже не знаю.
Маша возвратилась домой под вечер, во взгляде ее было что-то таинственное. Я сразу это заметила.
— Доченька, ты хочешь что-то сказать мне? — спросила я.
— Да, мама, — сказала она, разливая чай.
— Говори, не бойся.
— Не обидишься, мамуля?
— Постараюсь, — сказала я.
Она подошла, крепко обняла меня и говорит:
— Я попросилась в Хабаровск. Меня посылают туда научным сотрудником. Ты рада, мама?
Что я могла сказать? Я знала, что передо мной стоит не просто моя дочь, а научный сотрудник, государственный человек.
— Хорошо, поезжай. — Вот и все, что я сказала.
А через три дня она уехала. Я не сразу сообразила, что осталась одна. А когда поняла, страх охватил. Это были тяжелые минуты. Лучше о них не вспоминать. Я старалась успокоить себя и успокоила. Теперь мне лучше. Вот сижу и пишу тебе письмо, и вновь передо мной проходят тропки нашей совместной жизни. Я сказала «тропки», но какие же это тропки? Это целые дороги, магистрали! Разве может на тропках встретиться то, что мы видели!
Ты, наверное, кое-что уже забыл? Это свойство мужчин — быстро забывать и горе и радость, а женщины помнят все, особенно женщины-матери.
Мне часто вспоминается июнь сорок первого года. Ты тогда служил на западной границе, и мы: я, Маша и Володя — жили с тобой. Тебя вечно перебрасывали с одного места службы на другое. Только ты устроишься, только мы успеем приехать, как снова перебрасывали. Но на этот раз мы вместе находились целый год. О, какое это было счастливое время!
И вдруг война! На глазах у меня ты повел бойцов и командиров в бой. И тут же, на глазах у меня, ты был тяжело ранен осколком от разорвавшейся бомбы. Я с санитарами перевязывала твои раны. Но в это время вновь налетели фашистские самолеты. Они были жестоки и неумолимы, бомба упала в наш дом.
— Дети! — крикнула я и лишилась сознания.
Пришла в себя только в санитарном поезде. Ты лежал рядом, забинтованный и бледный. У ног твоих стояла Маша. Но в вагоне не оказалось нашего сына Володи. Он погиб под обломками дома.
Этого я не забуду никогда!
А что же ты?
Едва зарубцевались твои раны, ты убежал из госпиталя, пришел ко мне (я тогда остановилась с Машей у одной женщины, жившей рядом с госпиталем), обнял, помолчал и, не расспрашивая о пережитом, стал рассказывать о своих товарищах по госпиталю. Рассказывал весело и даже немного рассмешил меня. А потом вдруг поднялся и подал руку:
— Через полчаса эшелон отправляется на фронт. Я еду принимать полк. Жди меня здесь.
— Сколько ждать-то? — спросила я.
— Не знаю, Ира, — ответил ты и, крепко поцеловав, ушел, оставив одну наедине со страшным горем.
Потом началась эвакуация предприятий, населения города. Я шла пешком по степным дорогам. Желтая кисея пыли — солнца не было видно, — и люди, люди, они брели группами и в одиночку, неся узелки, чемоданы, корзинки. Живые цепочки понурых пешеходов ручейками стекались к большой дороге, образуя пеструю и молчаливую колонну, у которой не было ни края, ни конца.
В Куйбышеве, куда я попала через два месяца, устроилась работать в госпиталь медсестрой. Каждый день привозили тяжело раненных бойцов и командиров. Каждый день я с тревогой выбегала навстречу машинам и смотрела, смотрела, вглядываясь в забинтованные лица: нет ли тебя? Спрашивала: подполковника Захарова не довелось ли встречать? И так полтора года изо дня в день:
— Не довелось ли встречать подполковника Захарова?
Однажды, это было ночью, в палату внесли офицера. Мне показалось, что это ты, у раненого виднелись одни глаза. В ногах появилась слабость, и я вскрикнула:
— Коля!
Офицер прошептал:
— Меня зовут Андреем, сестрица.
— Подполковника Захарова не довелось ли встречать?
— Николая Ивановича?
— Да, да, Николая Ивановича.
— Муж, что ли?
— Муж. Видели?
— Сдался он в плен фашистам, — простонал человек и отвернулся от меня.
С той поры в госпитале со мной перестали разговаривать. Я ходила на работу, но мне ничего не поручали. Начальник госпиталя сделал запрос в Москву. Недели через три он вызвал меня в кабинет: «К сожалению, все подтвердилось... Ваш муж сдался в плен, ведется следствие», — сказал начальник.
— Неправда, не может быть! — закричала я, теряя сознание.
Ночь темная-темная. Я стою у ограды госпиталя. Подходят машины. Бросаюсь к раненым: «Захарова не довелось встречать? Он подполковник». Мне никто не отвечает, никто! Ругала ли я, осуждала ли тогда тебя? Трудно вспомнить, но хорошо знаю: не верила, что так ты мог поступить. И вот письмо Сталину: «Ты один на земле, кто поймет мое горе и страдание. Твое большое, доброе отцовское сердце не может не откликнуться. Умоляю Вас, дайте распоряжение на пересмотр дела подполковника Захарова...»
В ожидании ответа я продолжала по ночам (днем боялась попасть людям на глаза) ходить к госпитальным воротам. Спрашивала, спрашивала: «Не видели?.. Не встречали подполковника Захарова?»
Весна прошла, лето минуло, я спрашивала... Упали листья с деревьев, окровавленными тряпицами они лежали на тротуарах, рождая во мне еще больший страх. Но я спрашивала...
Как-то подходит ко мне сторож, старик Нилыч (в госпитале его звали «Молчуном», он был на редкость неразговорчивым человеком), берет меня за руку и ведет к фонарю. Достал из кармана потертую газету, спрашивает: «Ирина, как твоего звали-то?» — «Николай Иванович», — ответила. «Командовал стрелковым полком?» — «Да, стрелковым». Нилыч отдал мне газету и сказал: «Беги домой и прочитай вот эту статейку». Но я тут же, под фонарем, прочитала: «Подвиг подполковника Николая Захарова». Писали о тебе, писали, как ты попал в окружение, находясь на командном пункте, как в течение недели удерживал маленькую сопочку и потом раненым уполз со своим ординарцем в лес и как потом, через два месяца, возвратился в дивизию. Не писали только о том, как тебя сразу, по выходе из окружения, отправили в тыл и шло следствие. Об этом мне рассказал твой ординарец, когда ты уже командовал дивизией. «Произошло просто недоразумение», — сказал он. Может быть. И тогда подумала о письме в Москву: дошло, наверное, свет не без добрых людей, коль тебе поверили. Теперь ты пошел на повышение. Откровенно говоря, я горжусь тобой, горжусь потому, что верю — ты всегда будешь таким.
Знаю, скажешь: «Да, так и будет, Ирина». Согласна, дорогой. И на этом ставлю точку.
Твоя И р и н а».
Захаров нажал на кнопку звонка. Пока Бирюков, громыхая сапогами, бежал по коридору, он положил письмо в карман, успел посмотреть в окно на стройку. Среди четырех корпусов отыскал взглядом дом, на котором рабочие заканчивали укладку шиферных плит. В оконных проемах уже поблескивали стекла. В одной из квартир этого дома он будет жить с Ириной, и ей тогда не придется писать длинных писем. «Потерпи немного, одну малость... царевна Несмеяна», — прошептал Захаров. Он попытался вообразить жену, какой она теперь стала, но перед глазами возникала Ирина с чемоданом в руке, а рядом с ней он сам, тоже с чемоданом. Они стоят на перроне. На Ирине светлый макинтош, на непокрытой голове волосы собраны в тугой «калач», тронутый сединой. На лице ни одной морщинки, иссиня-черные брови, карие глаза... «Да, она у меня еще совсем молодая», — подумал тогда Захаров. Подходил поезд, и Ирина, как всегда, когда она провожала его в дорогу, а провожала часто, вдруг заволновалась: «Ну вот, снова ты уезжаешь... Пожалуйста, пиши... как приедешь — сразу напиши». — «Хорошо, хорошо, Несмеяна, слушаюсь... Ты не волнуйся, это, наверное, последний раз уезжаю. Теперь нашего брата меньше тревожат. Говорят, приказ готовят: офицеров и генералов без особых нужд не перемещать в течение ста лет». — «Ты все шутишь», — на ее лбу появились морщинки, и он припал к ним губами...