Ко двору подкатила двуколка. Дмитрич резко осадил коня, крикнул:
— Утра доброго, Михаил Сергеевич. Докладываю: прибыл.
— Одну минутку, — ответил Водолазов, и Бородину: — Знакомлюсь с хозяйством. Фронт, скажу тебе, беспокойный, дел непочатый край. — Он улыбнулся. — Хочешь, подвезу, мимо стройки будем ехать.
— Спасибо, я как-нибудь потом, Михаил Сергеевич.
— Заходи, заходи, буду рад.
Дмитрич гикнул на коня, щелкнул кнутом...
Знакомая калитка, знакомые окна. Фонарный столб, деревья. Все, как прежде. А чувство такое, будто кругом ничего нет, пустота, только слышится громыхание двуколки, удаляющейся в облаке дорожной пыли. Долго стоял Бородин неподвижно, пока не понял, что надо возвращаться на квартиру: бессмысленно торчать у прохожих на глазах. На обратном пути завернул к Крабовым: хотелось с кем-то поговорить, освободиться от сосущей боли, которая появилась еще утром, когда держал сына на руках. Бородин был убежден, что Громов не вернется к Наташе, но в то же время сомневался в том, что теперь она не изменила своего отношения к нему, Степану.
Елены дома не было. Крабов встретил вопросом:
— Завтракал?
— Да, сыт.
— А может быть, по рюмочке? Отпразднуем наше назначение. — Крабов не был уверен, что его оставят в ракетной части, но помог Гросулов. Сизова перевели в управление артиллерии штаба округа — работает инспектором.
— Нет, нет... Настроение у меня сегодня паршивое, — признался Бородин, — какая-то хандра появилась. И зачем выходные дни придумали? В работе человек чувствует себя куда спокойнее. Напрасно я не поехал к солдатам в лес.
Крабов почему-то всегда побаивался Бородина. В разговорах с ним чувствовал себя так, будто Бородин знал его сокровенные мысли. После же того, как при обсуждении Узлова на партбюро Крабов вдруг всем на удивление обрушился на Громова, назвав его основным виновником чрезвычайного происшествия в полку (Крабова тогда сурово осадили и Бородин, и другие члены бюро), после этого случая он стал и заискивать перед Бородиным.
— Вам-то, Степан Павлович, хандрить! Шутите. Дела у вас идут отлично, заслуженно получили должность замполита... А я топчусь на месте, к тому же порою страх одолевает: Громов когда-нибудь задаст мне по первое число, не забудет тот случай на партбюро.
— Что посеешь, то и пожнешь, Лева.
— А что я сею?
— Склоку. Пора кончать с этим позорным делом. — Бородин ожидал, что Крабов вспыхнет, начнет, как он всегда делал, оправдываться, но он с горечью сказал:
— Ты прав. Если бы кто мог заглянуть в мою душу, он бы увидел, как я мучаюсь. Что же делать, посоветуй.
— Честно служить, честно трудиться. Заметят — оценят.
— Да, да, верно, Степан Павлович. Ты прав, тысячу раз прав. Но я знаю: долго будут вспоминать: такой-сякой Крабов, против коллектива пошел.
— Глупости! Все прошло. И нечего казнить себя сомнениями. Дел у нас теперь непочатый край, только поворачивайся: новая техника, новые задачи. Да разве сейчас время думать о прошлом, о каких-то обидах!
— Это верно, но все же...
— Что «все же»?
— Надо как-то себя оправдать, чем-то, показать, чтобы и ты, и Громов, и все в части поверили, поняли, что Крабов честный, смелый офицер. И это я сделаю, попомни мое слово, Степан, сделаю.
— Валяй, простору много, есть где силы приложить, — сказал Бородин и поинтересовался: — Куда Елену услал?
— Она пошла в книжный магазин. Говорят, поступили популярные книги о ракетах. Она у меня хороший помощник.
— Это верно. Но за книгами надо было бы самому пойти.
— Времени нет... Вот посмотри, — Крабов открыл дверь в спальню, показал на стол, на котором лежали книги, рукописи, — готовлю лекцию о ракетном оружии. Думаю, возражать не будешь, если выступлю перед личным составом?
— Возражать! Да это ведь замечательно. Голосую «за» обеими руками!
Бородин ушел от Крабова в приподнятом настроении. Инициатива Льва Васильевича пришлась по душе. Как это он сам об этом не подумал? Лекция — это здорово! Даже сосущая боль притупилась. На полпути к дому вдруг почувствовал чей-то взгляд на своей спине, оглянулся — в десяти метрах стояла Наташа.
Она подходила к Бородину медленно, как подходит к матери нашаливший ребенок, чтобы попросить извинение или получить должное за свои проделки. И пока она приближалась, Бородин все время смотрел ей в лицо, позабыв обо всем: не было ни ветра, ни солнца, не было и земли, на которой он стоял, была только она, маленькая, с обнаженными по плечи руками, немного капризными губами и чуть побледневшими щеками.
— Здравствуй, Степан, — проговорила Наташа.
— Добрый день.
— Какой же день? Вечер. — Она сняла с руки темную кофточку, набросила ее на плечи, слегка поеживаясь. Бородин оглянулся: верно, вечер — солнце уже пряталось за горы, тени от деревьев пересекли дорогу, на которой они стояли. Он промолчал, наблюдая, как она просовывала руку в рукав кофты. Захотелось взять ее за плечи, помочь одеться.
— Уйдем с дороги, — сказала Наташа и первая направилась н тропинке. Стежка вела к реке, она была узенькая, для одного человека. Бородин шел вслед за Наташей, невольно думая: «Рядом с ней мне уже места нет». Еще было светло, и Бородин видел маленькие розовые ушки Наташи, возле мочек, нежных и красных, в крутой спирали пушились темные завитушки, под кофтой угадывались овальные маленькие плечи. Она немного замедлила шаг, чуть посторонилась, взяла Бородина под руку, вскинула голову. По взгляду было заметно: что-то хочет спросить.
— Он где сейчас? — Она не осмелилась сказать «Сергей», ей как-то еще не верилось, что Громов, тот самый Громов, о котором она в течение шести лет пыталась забыть и перед которым все эти годы чувствовала себя виноватой, окажется здесь, в Нагорном, да и имя его она уже разучилась произносить. — Я слышала, он уехал, — продолжала Наташа, останавливаясь у обрыва реки.
— В Новосибирске, — ответил Бородин, кося взгляд на нее и думая, как воспримет это сообщение.
— Уехал... — В голосе Наташи чувствовалась тревога, беспокойство, ее темные глаза вдруг погрустнели. — Совсем?.. Алешу не повидал... Он никогда его не видел... Почему же он уехал?
— Он скоро вернется, дней через двадцать. Скажи мне, Наташа, откровенно: ты его любишь?
Она испугалась этих слов. Вдруг съежилась, будто попала под струю холодной воды, но ничего не ответила, а только, вскинула взгляд на Степана, и он успел прочесть в этом взгляде: зачем спрашиваешь? Бородину стало неловко. Он взял ее под руку, и они пошли вдоль крутого обрыва. Она шла покорно, чуть опустив голову.
— Он мне никогда не простит. Никогда! Вот я же сама себя не простила. А он... Громов, что, уж совсем бесхребетный? Посоветуй, как мне быть? — надсадно спросила, отворачиваясь. Она плакала. Бородин стоял неподвижно, не зная, что сказать. Он понимал ее состояние, и все же ему не хотелось, чтобы она плакала. Конечно, Алеша — это та самая живая нить, которая связывает ее с Громовым. Но разве он, Бородин, когда-нибудь говорил ей, что ребенок будет помехой в их совместной жизни? Напротив, когда они поженятся, много внимания будет уделять детям — Павлику и Алеше.
— Успокойся. — Он робко положил свою тяжелую руку на ее голову. — Успокойся, мы все решим, как надо... Решим.
— Кто это «мы»? — прошептала она.
— Я и ты.
— А он? — Она отшатнулась от него, ожидая ответа. Бородин молчал. Ему трудно было что-либо сказать: он наконец понял, что Громов — это все-таки Громов, ее муж, а он — всего лишь влюбленный в нее майор. Просто майор.
— Хорошо, я попытаюсь сделать все, чтобы он вернулся к тебе, — сказал Бородин.
— Нет, нет, не то, не то! — испуганно возразила она. — Ты меня обидишь... Пусть будет так, как было...
— Так нельзя. К какому-то берегу ты должна пристать. Нельзя все время посередине реки плыть, устанешь.
— Верно, я очень устала. Но ты не говори ему... Я еще могу плыть...
— А цель, ради чего плыть?.. Пойдем, ты уже совсем озябла. — Он взял ее под руку бережно и робко. Наташа прижалась плечом, чувствуя исходящее от него тепло.
Вышли на дорогу. Здесь им нужно было идти в разные стороны. Бородин предложил проводить домой, как он ее раньше провожал, туда, к окнам, возле которых на столбе светилась лампочка. Вместо ответа она подала руку:
— Доброй вам ночи. — И заспешила к дому Водолазова.
Ее уже не было видно, а Бородин все стоял и стоял...
IIЕфрейтор Околицын и Цыганок охраняли заготовленный для строительства дома лес. Их шалаш стоял у самого обрыва. За рекой виднелись постройки колхозной молочной фермы. Оттуда доносилось мычание коров, протяжное и тоскливое. В лучах закатного солнца белели штабеля отесанных бревен, напоминая Цыганку одесские меловые разработки.
Околицын, закрыв глаза, лежал на хвое и молчал, а Цыганок не любил безмолвия. «Солдатское ли это дело — бревна стругать! — злился Цыганок. — Это работа для Пашки, она ему в самый раз... Целый месяц уже в госпитале. Эх, Пашенька, не в ту сторону привел тебя Христос. Дезертирство, Пашенька, молись не молись — накажут, темнота глубинная». Цыганку вдруг стало жалко Волошина, и тоска еще сильнее сжала грудь. Он сорвал травинку, пододвинулся к Околицыну, провел ею по верхней губе ефрейтора. Тот дернул головой и, открыв глаза, начал чихать.