— Осень скоро наплывет: время хороших дней. Вот уж поохотимся с тобой, отведем душеньку.
Запад совсем стемнел, ночь улеглась окончательно: протяни руку — и не видно ее. Только впереди уже совсем близко пылал костер, и около него сидели люди.
А Миша будто сейчас услышал волнистый посвист утиных крыльев, возникающий из-за прореженных старостью камышей, увиделась гулкая пустая осень, просветленная от холода вода, желтая даль болот, предсумеречная осенняя деревня, когда хорошо выйти на зады, за сарай, глядеть далеко и думать охватно и неопределенно…
Чужая
Федя Косожкин пришел с ночной смены усталый не столько от работы, сколько от нехватки воздуха: забой далеко прогнали, и воздух терялся в стыках капроновых труб. Пустой конец трубы еще и сейчас колебался перед Федиными полуприкрытыми глазами, будто в знойный день тряпка. Побаливала голова, и хотелось спать. Он лениво торговался с женой Еленой: не хотел ехать к сыновьям в пионерский лагерь. Да как торговался-то? Лежал еще нераздетый на кушетке, молчал, да и все. Дочки Валя с Олей по нему ползали. Елена стояла перед ним, доказывала, что надо ехать.
— Ну? Дадут они тебе поспать? Ага, дали! — В ее оплывшем лице появилось подобие строгости: — Федя, езжай!..
За недоговоренностью слышалось: а то хуже будет.
Федя улыбался одними глазами — ему нравился командирский топ жены. Строгость Елены никогда не могла пробиться через ее доброту.
В электричке он немного подремал, раздразнил себя сном — к лагерю подошел совсем осоловелый. Младший, Васька, степенно и старательно «пек блины»: пригнется, кинет плоский камешек, посчитает, сколько раз камень отскочит от воды, и долго стоит, что-то соображает. Увидел отца, пошел навстречу.
— Где Петька? — спросил Федя ватным голосом.
— Счас позову.
Федя бросил в тени клена одеяло, лег. День набирал жару: речка булькотела, слепила глаза отраженным солнцем. Из-за леса слышались детские голоса да неумело, по-гусиному, кричал горн. Глаза Федины смежались, голова, вздрагивая, клонилась. Федя силился не уснуть.
Пришли сыновья, по пояс голые, не по возрасту маленькие, крепкие, с белыми хохолками, сели рядом, ожидающе уставились на отца.
— Как кормят?
— Хорошо, — не сказали, а прошелестели.
— Слушаетесь?
Братья дружно кивнули.
Федя пододвинул им кулек карамелек-подушечек, что в быту называют «дунькиной радостью».
— Купайтесь.
— Вода холодная, — сказал Петька. — Тамара Михайловна не разрешает.
— Купайтесь, — позволил Федя.
Он еще видел, как сыновья снимали штанишки, потом, взяв в рот по конфетке, пошли в воду без вздрогов, только по напряженным их спинам понял — вода действительно холодная. И тут же, едва коснулся одеяла, уснул.
— …Папа, вставай, уже вечер.
Федя сел, распаренный, — тень давно уже отодвинулась, — но с легкостью в теле и в голове, только в глазах еще мельтешили остатки сна. Сыновья стояли синие, с крупной гусиной кожей, с плотно сжатыми фиолетовыми губами. «Перехлюпались», — подумал Федя.
— Обедать ходили?
— Ага. Тебе вон принесли, — показали на кусок хлеба с поджаренной колбасой.
Есть Федя не хотел, к тому же в авоське лежал у него обед, но он, полнясь к сыновьям любовью, улыбнулся им одними глазами. Ответили они ему тем же: чуть сощурившись.
— Нам надо идти.
Пошли две уменьшенные Федины копии и не оглянулись, не отвлеклись ничем, как солдаты в строю. Федя, собрав на переносье две вертикальные морщинки, глядел вслед сыновьям. Его крепкое маленькое лицо было по-детски простое, бледноватое. Белесые, едва заметные брови насуплены, аккуратные губы чуть кривились, будто он собирался что сказать или улыбнуться; в карих, под припухлыми веками, глазах таилось постоянное раздумье.
Ему было хорошо оттого, что выспался, что в размягченном теле накопились силы, которые так приятно чувствовать в себе привыкшему к тяжелой работе человеку, и вообще хорошо, да и все. Только пить шибко хотелось. «Остыну, искупаюсь и попью», — думал, раздеваясь.
Солнце уже дробилось за верхушками деревьев; ветерок заперебирал торопливо листву, да раздумал, осел в тень прохлаждаться. Подняв руки, Федя сушил подмышки, стоял маленький, игрушка игрушкой, весь перетянутый жгутиками мышц, потому его кожа, мало видевшая солнце, и вовсе казалась тонкой, с прозрачной синевой. Федя никогда не думал о своей внешности. В шахтерской бане он не стеснялся наготы и все не мог понять, почему это Елена стесняется при нем раздеваться.
Казалось, Феде ничего не надо от жизни. Он мало спал, ел тоже мало, не любил сладкого. Носил он и в праздники и в будни один и тот же суконный костюм, рубашки сиротского цвета, серенькую кепку, и как-то незаметно было, когда одежда на нем изнашивалась и заменялась новой. Со стороны поглядеть, так будто миновали его радости и печали, ненависть и любовь — словом, все то, чем живут люди. Федя как река подо льдом; вот берега, вот русло, но где заводи, где перекаты — ничего не видно. И только, может быть, Елена да напарник по забою Василий Багин умели угадывать все живучее в Феде.
Багин прогонистый, крепкий, как жила, а руки — прямо от узких плеч бревнами, сложи их вместе — толще туловища будут, лицо — топор. Сам шумливый, а доброты что у овцы.
— Поставим вот так крепь? — спрашивал он у Феди.
Федя глухо гукал себе под нос, вроде откашливался, сдвигал бровки, и Багин взрывался:
— Чего не согласен-то? Этак, что ли? Ну и говорил бы сразу, а то разорался!..
Они часто беседовали и даже спорили.
— Ну, — спрашивал Багин, — как сыновья-то учатся?
— Да ходил… — Федя старательно глядел в пол, морщил крутой лоб.
— Вот балбесы! — возмущался Багин. — Ты их почаще ремнем пугай. Я своего…
В Федином лице что-то едва заметно менялось, он делал слабый жест рукой. Для Багина это было как целая речь.
— Ты говоришь — нет, а я тебе другое скажу: ремень — средство верное. Это в семьях ученых… А нам без ремня никуда.
— Ничего, — выпускал Федя слово.
— А ты не горячись. Подожди, послушай…
Елена рассказывала соседкам:
— Отругал меня сегодня. Спит, а я караулю, чтоб на смену не проспал, и сама задремала…
А вся «ругань» в погукивании да; «Ты это…»
Лет десять назад Феде в шахте переломило рук. Страшно переломило: разорвало мышцы, оголило кость. Багин вел его до подземного медпункта, уговаривал;
— Потерпи, Федя. Сейчас укол — и все… потерпи.
Федя нес здоровой рукой искалеченную, молчал, и лицо его ничего не выражало, только гуще обычного покрылось потом. В медпункте врач «скорой помощи», молодой усатый парень, залил чем-то рану и стал выковыривать из нее осколки угля. Федя глядел, как роется врач в его ране, а тот просил:
— Ты отвернись, чего тут интересного. Больно?
Федя молчал.
И тут не выдержал Багин.
— Что ж ты делаешь, хрен моржовый! Укол пожалел, а долбишься, как дятел. Человек криком кричит, а он!..
— Терпит же… — растерялся врач. — А морфий в больнице. — И, торопясь, стал накладывать шину, а Федя повалился в обмороке.
— В забой бы тебя к нему! Он бы из тебя сделал человека! — рвался голос Багина на слезу. — Ты бы чуял болячки!
Федя погружался в речку, как в теплую ванну, хотя ледяные струи пронизывали до костей. Он поплыл к другому берегу, с наслаждением приглатывая, остужая себя еще изнутри. Коснувшись рукой дна, повернул и увидел под кленом женщину в белом халате. Федя вышел на песок и не знал, что делать, — женщина, поджав под себя ноги, сидела на его одеяле и улыбалась ему нетерпеливо как-то и просветленно.
— Ну, иди же, Феденька, поздороваемся.
Федя узнал забытый голос, а лица не узнал, и ему сделалось так холодно, будто внутри у него был лед. Он попятился в воду, ощутил ступнями, что отмерзают, и подумал со страхом: как это мог только что весь быть в воде? И он пошел под клен, одно только соображая: нужно взять одежду и как-то одеться. То, о чем он мечтал пятнадцать лет — увидеть когда-нибудь Тамару, произошло до противности не к месту. Было ему невыносимо стыдно стоять перед пен голым и прилипших к телу сатиновых трусах. Немея от холода, он взял одежду, искоса увидел плечо Тамары, раковинку уха, и стало ему восторженно-страшно, потому что все это было похоже на сон, как много раз, когда он видел Тамару во сне, — страшно и радостно до озноба. Он оделся за кустом ивняка и долго стоял, думал, что сейчас выйдет, а под клоном никого не будет. Вышел — и обрадовался; Тамара сидела, не исчезла, ждала его, глядела строго, без улыбки. Федя все это увидел коротко, одним — исподлобья взглядом и спохватился: что это он поверил в голос, ведь лицо-то не ее? Сел поодаль, стал глядеть на реку.
— А я знала, что к сыновьям приедешь, — сказала, и Федя едва удержался, чтобы себя не выдать, — столько лет держал в памяти этот голос, а в последние годы не смог удержать, и ему было плохо жить с безголосой Тамарой в памяти.