– Да ты хоть знаешь, какой сейчас месяц? – страшно сказала Ира.
– Я на память не жалуюсь, – обиделся Муравлеев.
– И как же она у тебя все на сносях? Она толстая просто, и нехрен ее жалеть!
Бросовая работа, говорили все, что ты там ловишь в судах, адвокатских конторах! Занялся бы делом, переводил на одних конференциях! Как старорежимная учительница языка: ну что там хорошего они могут почерпнуть из песен «Битлз»? А, между тем, сколько он там выучил слов! Включая рецепт порядочности. Четко прописан, проверен миллионами:
ОТ ЧЕГО? Не знаю. Я не специалист.
КАК НАЗЫВАЛИСЬ? Не помню. Их было три или четыре.
ГДЕ РЕЦЕПТ? Не сохранился. Бутылочки выбросил, когда кончилось.
АДРЕС? Помню, что на углу МакДональде.
– Нет, не толстая…
– Ты о чем?
– О хозяйке борделя. Просто время у нее…
Ира ждала.
– Как у Толстого.
– Что?!
– Ну помнишь, как пока маленькая княгиня была беременна, у остальных прошло два года.
Ира слушала, затаив дыханье.
– Но у нее-то не прошло два года! Это еще Толстой подметил.
Ира вздохнула, а мимо по коридору прошел Рома, молодой человек с усами. Она распрямилась – человек, неясно томимый призраками или мышами, наконец получивший явное доказательство – и взглянула на Рому со сверхъестественным страхом, с торжеством педанта, чьи дурные предчувствия все оправдались, с угрозой, со многим другим, неясно, во что эти сложные чувства, в какую фразу должны были вылиться.
– Ты уроки сделал?
Безучастно, Рома кивнул и проследовал в туалет, где-то там, в приоткрытую дверь, отдаленно стреляли, приглушенно вопили, взрывались фрагменты одной и той же мелодии, и с экрана брызгало кровью – к этому она и прислушивалась, – испытанный кинематографический прием, жизнь бытовой техники без хозяина: игрушечный луноход, жужжащий упершись в плинтус, включенный кухонный комбайн, сам с собой веселящийся телевизор, стучащее сердце стиральной машины, – как еще показать, что всех замочили, не уцелел никто?
Рома прошел обратно. Ну не с усами, с усиками, тенью над верхней губой, эта тень… не отца – сына Гамлета, вечнопрозрачная, мимоходящая мука. Съежилась Ира, Муравлееву стало душно: в этой комнате нас не двое, за левым плечом у каждого по толпе, и отец, и сын, отделенный стеной из ватного крика. Всех остальных мы можем потрогать, от них же отделены стеклянной перегородкой, вроде той, из-за которой по особому разрешению суда родственники потерпевших могут наблюдать приведение в исполнение. С остальными накоротке, на расстоянии вытянутой руки, тактильного контакта, и только две вещи, смерть отца и жизнь сына, не исправишь и не отомстишь.
– Покет-мани, – сказал из прихожей Рома. – Не получал за ласт-вик. Мне надо такую штуку, чтоб скачать на нее…, – бесполезно даже пытаться ей объяснить, подтянул спадающие штаны, выползающие сопли, взял деньги, хлопнул дверью, и в эту захлопнувшуюся перегородку она не выдержала, крикнула: – Шнурки завяжи!
Милосердно, толпа побледнела, и Ира осталась одна, и Муравлеев остался один – на один с фэбээрешниками. Он безнаказанно плавал в секунде, отделяющей вопрос от ответа, он знал, что торопиться некуда, она будет длиться насколько хватит памяти и словарного запаса… Он с тоской оглянулся на свой диван. Как руду, добывать слова. Писать, лежа в кресле с открытым ртом – чертовски неудобно. «Резцы, клыки, моляры, – диктовала врачиха, и, увидев, как ручка его на мгновение дрогнула: – Не сомневайтесь, «моляры» – это слово. Ну, можно, конечно – большой коренной зуб, но можно и моляры». «А это что?» – дернув себя за трубку, криво спросил Муравлеев. «А это слюноотсос», – с улыбкой пояснила врачиха. «А это?» – следя за ее пальцами, не унимался Муравлеев. «А это… так. Никак не называется», – рассеянно сказала врачиха, вставляя ему между зубами деревянный клинышек вроде зубочистки. «Очень интересно! – про себя возмутился Муравлеев. – И как, в случае чего, я скажу? «Такой деревянный клинышек вроде зубочистки?» Клинышки были как стружки от свежеочиненного карандаша…
Опять позвонил телефон. На этот раз Филькенштейн. Что же они делают?! Эти животно чуткие люди, самые, в сущности, близкие (не хватало еще, чтоб ему позвонила дама без собачки!), вдруг отставляли посуду, дела и бежали звонить, как будто в грудину что-то толкнуло. Но последнее, чего он хотел, было подставить и их – скосив глаза, он проверил, смотрит агент, какой телефон высветился на трубке, или не смотрит… Какая чушь. Все это так легко… пеленгуется.
– Чем занимаетесь? – спросил Филькенштейн.
– Да как всегда… Досугом.
В словах Филькенштейна промелькнула недобрая тень: он полагал, что, имея досуг, можно и позвонить.
– Как я наблюдаю, вы все время работаете.
– Да, но…
Разве я ему не объяснял? Да и нужно ль такие-то вещи – объяснять?
– Одним словом, раз уж у вас досуг, приходите… хотя бы и завтра.
– Завтра? – Муравлеев беспомощно оглянулся на своих посетителей. – Тут так складываются обстоятельства, что я вообще не уверен…
– Ясно, – сухо сказал Филькенштейн.
– Ну так как же, вы вспомнили?
Память загоняла его, как зайца. Он ловчил – заяц тоже ловчит, заяц делает скидку, бежит-бежит и прыгает в сторону, чтобы прервать след, не оставить на снегу замкнутой цепи, в которой вспыхивает лампочка или отчетливо дребезжит электрический звонок – инстинктивно он делал все то же самое, иногда ощущая себя чемпионом в длину: на диване, в детстве, лежит и читает про мальчика с зубом; чтобы отвлечься от боли, мальчик бил головой об стенку и пел песни времен гражданской войны, и Муравлеев спел «Марсельезу». Но ни мальчик, ни зуб, ни «Марсельеза» не могли заслонить огромный, как снежное поле, факсовый лист, в котором читалась каждая точка над «и», от «уважаемый» до «скорой встречи». Ну куда тут бежать? Ведь не был он ни завербован, ни наемный убийца – все это так, мечты… Он даже теперь не почтовая лошадь уже просвещения. «А, может, лучшая победа над временем и тяготеньем…», по привычке начал Муравлеев, и тут же его укололо: Кобылевин умер! И как его угораздило? Несравненный скакун по полям времени и тяготенья, Кобылевин не потревожил праха и не оставил следов…. Проклятая память! И Муравлеев отчетливо произнес:
– Нет, это было давно, содержания я не помню, – и за деревьями через дорогу громко, разливисто крикнул петух.
Каменный, гость поднял бровь:
– Что-то у вас… в городской черте!
9
Аэропорт – единственный город, который он знал досконально. Его окрестности – толпящиеся сталагмиты, насквозь пронизанные огнем, нехоженые поля застывшей лавы, девственно-голубые лебединые перья, сверкающие льды, водовороты воронок, кремовые скалы, окаменевшие моря, по которым не ступит нога человека. Каждому, наверное, знакомо это чувство электрички: вот навсегда проносятся травы, по которым я никогда не пройду. И у каждого, наверное, раз в жизни сдавали нервы: а вот и пройду! Выскакиваешь на платформу на ненужной тебе незнакомой станции, но как только поезд отходит, картина молниеносно меняется. Пейзаж заполняется анахронизмами: запах тифа, теплушки, угля, нечистот, разобщенных в давке семей; тропинки, той, что видел в окне, нет и в помине; под ногами хрустит стекло, ржавые банки, подметки; сейчас отойду – там будет получше, а там болото или проволочный забор, и надо в обход колючими зарослями, крапивой, не отходя от путей до ближайшей станции, где выяснится, что следующая электричка через полтора часа. Но это все знают, все платили – а, интересно, тут как? Неужели так же?
Ночью кто-то долго стучал по стеклу пятью отточенными коготками. Он проснулся и сел за компьютер, стучавший ушел, но, наверно, недавно – стекло все залито слезами. Посмотрел и увидел: другое сухое. Создание международного консенсуса по дискриминации проделало длинный путь, печатал Муравлеев, сомневаясь в том, что создание может проделать путь, что консенсус по дискриминации – это консенсус против дискриминации…Может быть, длинный путь проделало не создание, а консенсус? Долгая история у консенсуса. Нет, мрачновато, двусмысленно. Больших успехов удалось добиться на пути создания консенсуса. Больших – или некоторых? Дипломатично: ощутимых. Вопрос создания консенсуса сдвинулся с мертвой точки. Пришел в движение. И проделал длинный путь. Представлять интересы этнических, расовых и языковых меньшинств (ЭРЯМ), – лаял Муравлеев, а ветер носил. Бороться с дискриминацией против ЭРЯМ (ДЭРЯМ), – лаял Муравлеев, а ветер носил. Создать всемирную коалицию правозащитников (ВКП) с целью БДЭРЯМ. Не только ВКПБДЭРЯМ, но лучше – ВКПБДЭРЯМЖ: женщин тоже ущемляют. И эти новые критерии, – говорил выступающий, – эти параметры, эти факторы, эти подлые квоты и цифры, лицемерие, а не БДЭРЯМЖ, просто какая-то ложка дегтя… в банке меда, – и по кабинам несся легкий идиоматический сквозняк (verba volant, а ветер носит): муха в патоке, черное зернышко в горсти риса, негр в поленнице, чурка в строю, с затаенным сомненьем во всех мировых языках – а как быть с банкой ? Сегодня, – навязчиво думал Муравлеев, – сегодня, СЕГОДНЯ, СЕГОДНЯ, – а многоязычное эхо в движении не убывало, а нарастало, как лавина: ad hoc, ad lib, ad absurdum, ad nauseam, – СЕГОДНЯ я приеду домой и лягу спать.