— Это бесплатно, я уже узнала. Школа в пяти кварталах отсюда, а занятия начинаются третьего сентября. — Она тяжело опустилась на свое одеяло и натянула рубашку на колени. — Я устала до смерти. Доедай скорее и гаси свет.
Я не хотела даже думать об учебе. Я была уже слишком взрослой для школы и ничего не знала. Это было унизительно! Мама повернулась на бок, спиной ко мне, и сказала, что там я все и узнаю, а обсуждать тут нечего.
Три недели спустя я вошла в большое кирпичное здание на Чамберс-стрит. В классе сидели девочки в аккуратных юбочках и белых блузочках, черные банты на затылках хлопали, как лоснящиеся крылья мертвых птиц. В синем платье Грации я сильно выделялась. Даже самые бедные, в потрескавшихся туфлях, с грязными ногтями, все равно были в юбках и блузках. Юбки и рукава зачастую выглядели слишком короткими: руки торчали из манжет чуть не до локтей, но никто не ходил в школу в глупом старомодном платье.
Я уставилась на первую девочку, которая рискнула посмотреть на меня — пухлую, розовощекую, в чуть не лопавшейся на ней одежде. Я не хотела ни с кем дружить. Близняшки научили меня, что все девчонки — гадкие и злые и надо всегда глядеть в оба.
Наша учительница, мисс Престон, молодая, уверенная в себе женщина, похоже, не испытывала никаких неудобств от необходимости сидеть в душном классе и нас учить. В первый же день она решила меня не трогать. Я неплохо читала, но все остальные знали арифметические символы, разные места на карте и умели писать наклонными, соединяющимися в слова буквами. Проверив мои знания, мисс Престон поправила очки в тонкой оправе и с радостной улыбкой сказала, чтобы я села на заднюю парту и старалась нагнать остальных. Следующие два месяца я смотрела в окно и рисовала кривые картинки в тетради, где должна была решать примеры.
Это ничего не изменило, потому что в школе я не задержалась.
Как-то вечером в середине ноября я сняла платье, и мама вдруг ухватила меня за плечо. Она пришла в ужас, как будто у меня выросли рога или вторая голова. Даже когда она вытащила меня из теткиной квартиры, у нее не было такого страшного лица. Губы у нее дрожали, а руки тряслись, как будто она хотела схватить меня за горло. Но даже теперь я не поняла, в чем дело. Глупо, конечно, ну да я не больно умная. За последние годы мое тело так изменилось, что я решила, что округляться в разных местах нормально.
Мама тихо и напряженно произнесла:
— Завтра в школу не пойдешь.
Она вышла, добавив, что вернется через час, но задержалась. Я лежала на комковатой подушке и слушала, как ветер скребет доски, свистит сквозь трещины, облизывая холодным языком мне лицо. Жаркая, как духовка, комната с приходом зимы стала ледяной. Это напомнило мне, как холод пробивался сквозь стены моего чердака. Но в хижине хотя бы потрескивал огонь в очаге. А здесь кое-какое тепло шло по трубам, которые шипели и кашляли, словно страдали от простуды.
Наверное, я задремала, потому что внезапно обнаружила, что мама, отбросив одеяло, склонилась надо мной и тычет пальцем мне в живот, обдавая меня жарким дыханием.
— Больно же, — сказала я, отводя ее руку.
Мама отошла на шаг и тяжело осела на свою постель. Я не погасила свет, и лампа на стене мигала и дрожала.
— Я не повитуха, но знаю, как выглядит тело, когда внутри новая жизнь. — Щеки ее горели, слова казались невнятными. Это напугало меня не меньше, чем то, что она сказала.
Я притянула колени к груда и застыла. Моя мать была пьяна, а я была беременна.
Мама неловко повернулась и упала на подушку.
— Может, нам повезет, и этот тоже долго не проживет, — пробормотала она, закрывая глаза.
Я смотрела, как она спит. Ее грудь поднималась с каждым медленным вдохом и опускалась. Мне и в голову не приходило связать то, что было между мной и Ренцо, с таким исходом. Я думала, что дети бывают только у взрослых женщин. Теперь я понимала, как это было глупо. Оставалось надеяться, что ребенок не выживет.
Я осторожно подошла к маме, расшнуровала ее ботинки и стащила их с узких усталых ступней. Чулок порвался, и большой палец, торчащий из дыры, показался мне детским и пугающим. Я стянула с нее чулки, по очереди поднимая маленькие ноги. Она не шевельнулась. Лицо ее обмякло, рот был приоткрыт. Мне было стыдно, как никогда. Я не хотела причинять ей столько горя.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Через некоторое время я прикрыла ее одеялом и ушла к себе.
Перед тем как на следующий день мама уехала на работу, она дала мне пять центов и сказала, что я ни в коем случае не должна выходить из комнаты, — только чтобы раздобыть ужин.
Я не возражала. Здесь было гораздо приятнее, чем в школе с ее хихикающими девчонками и учительницей, которая не собиралась учить глупых. Днем в доме становилось довольно тихо. Я бродила по коридорам совсем одна и сидела в ванной, сколько хотела, и никто не барабанил в дверь.
Через несколько недель мне стало совсем скучно и тревожно, и я целыми днями сидела в теплой кухне на первом этаже. Нашим домом заправляла тощая женщина с шелушащейся кожей, которая хлопьями опадала с висков и осыпалась с волос, как пыль. Звали ее миссис Хатч. Она занимала весь первый этаж с гостиной, заставленной мягкой мебелью, столовой, блиставшей черным деревом, и большой кухней, где подавала жильцам еду за плату, которую мы с мамой позволить себе не могли.
Она не задавала никаких вопросов — мама говорила, что это добрый знак, — и не возражала, что я сижу у стола и смотрю, как она готовит.
Она заставила меня вспомнить тетку Марию. Я скучала по нашей совместной готовке. Это отвлекало от мыслей, а мне очень хотелось отвлечься.
Когда я предложила помочь, миссис Хатч замерла с ложкой в руке, задрав бровь.
— А ты умеешь готовить? — подозрительно спросила она, глядя на мой живот. Скрыть его уже было нельзя.
— Да, мэм, умею.
Миссис Хатч поджала губы и поглядела на гору морковки — не веселой и оранжевой, какую мы с папой выдергивали из комковатой земли, а тусклой, уже немного проросшей.
— Пожалуй, помощь мне не помешает, — тяжело вздохнула она. — Но от столовой держись подальше! — Она пригрозила мне ложкой, с которой капал бульон. — Там в основном мужчины, а им не нравится смотреть на таких, как ты. Это лишнее напоминание об их собственной дурной натуре. — Она вынула из миски луковицу и протянула мне. — Нашинкуй помельче.
Очистив от шелухи, я разрезала луковицу пополам, обнажив ее белую хрустящую сердцевину. Вдруг мне стало очень грустно. Я вспомнила кухню в хижине, вспомнила, как папа играл на скрипке, а мама напевала что-то, стоя рядом со мной. Спасибо луковице за то, что щипала глаза. Миссис Хатч смотрела на меня, помешивая суп.
— Помельче, я сказала.
— Да, мэм.
Я посмотрела на нее, и она покачала головой:
— Это мужчины виноваты в том, что женщины оказываются в обстоятельствах вроде твоих, но вот платить за грех приходится женщине. Мир несправедлив, но каков уж есть.
После этого миссис Хатч всегда оставляла мне что-нибудь нарезать, нарубить или истолочь. Она никогда не говорила о плате или снижении аренды, на что я надеялась, чтобы помочь маме, но у меня хотя бы появилось занятие. Миссис Хатч совсем не походила на тетку Марию. Говорила она редко, а если и говорила, то в основном оплакивала весь род человеческий начиная с меня. Ну и ладно! Стоять у теплой плиты было приятно, а запахи будили воспоминания о других кухнях: кухне тетки Марии и маминой — совсем далекой.
Я начала выходить навстречу маме, когда она шла с работы. Закончив на кухне, я снимала передник, надевала пальто и выбегала на холод. Двухмильная прогулка до Аш-Билдинга, где находилась фабрика, помогала справиться с болью в распухших зудящих ногах. Я ничего не чувствовала к тому, что росло внутри меня, — только неудобство от его увеличивающегося веса. Холод меня не пугал — движение хорошо согревало.
Мама работала на девятом этаже и выходила всегда одной из последних. Я стояла на тротуаре, притоптывая ногами, и смотрела, как течет поток рабочих, как они расходятся во все стороны. Потом наконец появлялась мама, усталая, с высокой прической.