А всего лишь тридцать семь лет спустя я получил письмо, которое сейчас держу в руках. Пришло оно не с другого конца Москвы и не из Владивостока, а с другой стороны земного шара, и написала его та самая Машка, кому когда-то исполнилось восемнадцать, «несмотря на родительский гнет». И поверьте, если сможете, не потому хочу я привести из него некоторые строки, что в них содержится похвала в мой адрес, а потому, что они могут дать более четкую и непредвзятую картину моих отношений с ее отцом — глазами ребенка, девушки. А еще потому, что Машка мне всегда нравилась и нравится сейчас на расстоянии в десять тысяч километров. Итак…
Вот строчки, относящиеся к моей книге «Знак Вирго», первой части того самого «прощально-воспоминательного» романа, который вы держите в руках:
«…То, о чем Вы пишете, — детство, семья, школа, дружба, „узнавание-открывание“ — это и мое тоже. Ваш Юра — это я, хотя Вы росли в 20-30-х годах, а я в 50-х… За каждой строкой я вижу и слышу Вас. Я читаю про какого-то другого Юру и тут же вижу Юру, хорошо мне знакомого, — Вашу улыбку, Вашу грусть, Ваш юмор, и, конечно, сразу вспоминаю папу, Вашу дружбу с ним. Я очень часто думаю о нем, и та часть жизни, в которой были и Вы, — одно из самых светлых моих воспоминаний… Припомнилось вдруг, как на даче мы ехали на речку на маленьком „москвиче“, вы с папой с невероятным воодушевлением пели какие-то смешные песенки, и это наполняло мою детскую душу восторгом… Но больше всего вспоминаю, как меня, подростка, „допускали“ вечерами к взрослому столу, и я слушала ваши разговоры, споры о политике, литературе, о жизни. Я гордилась тем, что мне „доверяли“ слушать всякую антисоветчину. И считала тогда, что ничего более прекрасного, возвышенного, интеллектуального, интересного, чем эти дружеские застолья, быть не может…
Я запомнила наизусть Ваши стихи на мое восемнадцатилетие. Там, в конце, Вы восклицаете: „Почему мне не двадцать один?!“ Хочу сказать (серьезно, без иронии), что, несмотря на Ваши „не двадцать один“, я в то время вполне могла влюбиться в Вас, если бы не всякие „ментальные“ барьеры. Ведь Вы были красивым, умным, остроумным (от автора: ох, спасибо, Машка!), а внутри чувствовался некий „драматический надлом“. (Еще раз спасибо!) Увы, поезд ушел…»
Мне дорого в этом письме, во-первых, признание Маши в том, что, читая мою книгу, чувствовала себя мною. Выходит, не только с ее отцом, о чем я только что писал, но и с нею было у нас некое родство душ. А во-вторых, она подтвердила и другое мое убеждение, которое за давностью лет могло оказаться, чего я не на шутку боялся, просто приятным домыслом, — убеждение в том, что у нас с Мироном была подлинная дружба.
И, значит, то, что я много лет назад сочинил к его очередному дню рождения (ласково называя его Мирончик, а сокращенно — Чик), было совершенно искренне:
Пью за здравие Чика,Кто один у меня…Ты поменьше ворчи-ка:Сгубит нас воркотня.
Умоляю, мон шер, тыПодымай выше нос —Нет, поверь мне, той жертвы,Что бы я ни принесРади наших скитаний —Нынче, завтра, вчера,Ради наших мечтаний,Споров, et cetera…
Глава 6. Второй выпуск моих десятиклассников. Ее безответная любовь к красавцу-учителю. «Спасибо, Алик! Спасибо, Гурген! Спасибо, Терлецкие пруды!..» «Ашотик, не коли дядю вилкой!..» На Плесе… Мои друзья-редакторы. «Веселый ветер…» Уход из школы. Те же действующие лица, и совершенно иное лицо. (Оно же — морда.)
1
На шестом году пребывания в школе подошло для меня время прощаться со вторым выпуском десятиклассников. С первым, в котором были только мальчишки, ушли Толя Баринов, писавший неплохие стихи (поэтом он, видимо, так и не стал, а гражданином — не знаю); зато знаю, что Денис (бывший Александр) Пекарев стал гражданином Западной Германии и ведущим на радиостанции «Свобода». Еще знаю, что Володя Перетурин совсем недавно тяжело заболел, а до этого был одним из самых известных наших футбольных комментаторов. Распрощался я и с Колей Журавлевым (фамилия изменена) — тем самым мальчиком, кто, защищая мать, убил своего отца.
Во втором выпуске были уже и девочки. Иначе я не узнал бы того, о чем поведала мне через много лет моя близкая приятельница, чья подруга жила в те годы в одной квартире с кем-то из моих тогдашних учениц. Оказалось, бедная девушка, вместо того чтобы учить уроки, половину учебного года плакалась у нее на груди, признаваясь в своей безответной любви к «красавцу-учителю» английского языка. (Как звали несчастную жертву моего обаяния, я так и не смог выпытать.)
Ни с кем из первых выпускников я больше никогда не встретился, а встретившись теперь, вряд ли кого узнаю, как и они меня: ведь им уже далеко за шестьдесят, а мне… и говорить противно.
С безнадежным запозданием сожалею, что в те далекие времена не поддерживал более тесные отношения хотя бы с теми, кто был мне не только симпатичен, но интересен.
То же самое произошло и с учениками второго выпуска, у которых я считался даже классным руководителем, так что мог вторгаться в их семьи. Но не вторгался… Впрочем, нет: в одной семье побывал — у высокого, хорошо воспитанного мальчика, Павла Литвинова. Его хорошее воспитание выражалось, в частности, и в том, что, зная английский язык в тысячу раз лучше меня (его бабушка — англичанка), он ни разу не показал этого на моих уроках. И если бы я, по приглашению именно этой бабушки, не зашел однажды к ним в квартиру (они жили по соседству со школой), я бы так и не узнал, что ее муж, а его дед — это Максим Литвинов, кто был наркомом иностранных дел, а впоследствии советским послом в Соединенных Штатах. Старика Литвинова к этому времени уже не было в живых: он умер, к счастью для себя, на свободе в 1951 году, а его вдова, английская писательница, осталась жить в Москве, чему я не мог тогда не удивляться. В тот раз мы поговорили с ней недолго, не помню о чем, а лет через семь-восемь встретились опять — под Москвой, в Доме творчества писателей, к которым я тогда по своему статусу начал постепенно приближаться, и говорили о многом, в том числе и о ее внуке Павле, кто, свернув со стези высшей математики, только-только начинал свою противоправную, диссидентскую деятельность, в защиту разных враждебных советскому строю элементов. За что и был, в конце концов, выслан из страны и с тех пор живет в Америке. Семья эта вообще «подкачала»: дочь Литвиновых, Татьяна, известная переводчица, позднее уехала в Англию, две ее дочери, двоюродные сестры Павла, тоже. (С одной из них, красивой Верочкой, я имел удовольствие познакомиться в Лондоне, где она жила с десятилетней дочерью в плохо отапливаемой квартире и в несколько стесненном материальном положении, подрабатывая мытьем лестниц. Потом зато стала ведущей на Би-би-би.)
Возвращаясь к моим ученикам последнего выпуска, не могу не вспомнить, что года через два после нашего расставанья они позвали меня на встречу в каком-то кафе на Комсомольском проспекте, и там я снова увидел многих: одаренного природой Чурюканова, приятных во всех отношениях Тургенева, Гаева, Кушарову, способнейшую Изу Габдуллину и даже милого «Быню». Однако вечер прошел вяло, и мы с тех пор не виделись. О чем я, опять-таки, сожалею… Сколько тщетных, бесплодных сожалений!..
* * *
А сейчас — долой все квазиумственные разговоры о воспитании чувств, о сексе в разных его проявлениях, о политике с ее Хрущевыми и Булганиными — сейчас пришло время для появления на сцене совершенно иного создания, которое почти сразу сделалось и оставалось до конца своей недолгой жизни моим любимцем и другом… «Ребенком? Может быть, и так; моим пером, моим досугом, объектом вражеских атак; и лакмусовою бумажкой — критерием добра и зла; моей спасительною фляжкой в краю, где засуха была; моей всамделишной игрою, моею совестью подчас… Ох, как стеснялся я порою его наивно-мудрых глаз…»
Но сперва о том, как мы с ним встретились. И тут не могу снова не вспомнить моего доброго друга Алика, который только недавно вернулся из командировки на остров Шпицберген, где два года лечил зубы работавшим там по контракту советским шахтерам, — вспомнить и воздать ему хвалу. Впрочем, благодарить надо не только его, но и яростного обличителя козней «Джойнта», Гургена Григоряна, его жену Аню и четырехлетнего Ашотика: ведь это они вытащили меня прогуляться на Терлецкие пруды в районе Новогиреева, которые я тоже денно и нощно благодарю за то, что они существуют. (Как, в свое время, наш народ не уставал благодарить товарища Сталина за то, что тот живет на земле. К счастью, его уже давно нет, а Пруды сохранились…)
Итак, в то утро мне нужно было заехать за Гургеном ровно в десять. Потому что он любит точность: если договорились в десять — значит, в десять, а не в половине, скажем, одиннадцатого или, не дай Господь Бог, в без десяти. Если опоздаешь, начнет ворчать и испортит настроение и себе, и другим. Так по секрету говорила о нем его собственная жена Аня. Согласно моим наблюдениям, она немного побаивалась мужа вообще и его неимоверной энергии в частности, которая перла у него изо всех пор, сублимируясь (если применять этот термин в физическом смысле) в неудержимое красноречие и колоссальную жизненную активность, которая вела и к продвижению по службе (он уже стал зав. отделом у себя в газете), и, как полагала бедная Анна, к супружеской неверности. Ее она видела в каждом взгляде, который он бросал на женщину, а также в каждом его позднем приходе (или раннем уходе), совершенно не желая, по-видимому, считаться с мнением доктора Фрейда о том, что у человека (и у мужчины, в том числе) существуют бессознательные влечения (либидо), насильственное вытеснение которых может плохо сказаться на психике. Не знаю, правильно ли я понимаю доктора Фрейда, но, как мне кажется, и я, и Гурген в этом вопросе, увы, придерживаемся почти одного мнения и образа действий, хотя я в этих прискорбных случаях каждый раз ощущаю искренние угрызения… Вплоть до следующего случая.