Когда на другой день она спохватилась, что при ней нет ни одного из подписанных у нотариуса документов и уж точно не стоило отдавать Михаилу паспорт, то снова позвонила по телефону с визитки.
– «Москва за нами» слушает, – раздался на сей раз бархатный женский голос.
– Пригласите к телефону Михаила Илларионовича, – строго сказала она, подумав: «Возможно, секретарша?»
– Он на объекте. Что ему передать?
У Берты немного отлегло от сердца.
– Передайте, что звонила Ульрих Берта Генриховна. Пусть он непременно мне перезвонит, когда освободится.
– Он обязательно вам перезвонит. Ждите.
Берта ждала двое с половиной суток, пока в семь вечера не раздался звонок в квартиру. На пороге стояли трое мужчин с суровыми квадратными лицами. Самый плечистый протянул ей ее паспорт. Из его слов следовало, что ровно через два дня ей надлежит освободить квартиру и это абсолютно законно. Она ринулась к телефону, набрала номер Михаила, врезавшийся в ее память навечно, трое пришельцев при этом стояли – один сзади, двое по бокам от нее – молчаливыми конвоирами. В трубке раздался механический голос: «Номер не существует».
Многократно раскрывая паспорт на пятой странице, не веря глазам своим, в полном смятении она пережила на кухне ночь, наутро поехала в офис компании «Москва за нами» разобраться во всем на месте. Она жаждала посмотреть в глаза руководству, которое до сих пор жило под впечатлением ее театральных работ. Она надеялась, что руководство, возможно, не догадывается о деяниях Михаила, того хуже, вовсе не знает, кто он такой, что, услышав безобразную правду об этом, с позволения сказать, менеджере, запятнавшем их репутацию, они незамедлительно посодействуют в возвращении ей квартиры. По указанному в визитке адресу обнаружился Театр кошек Юрия Куклачева. В нотариальной конторе, куда она добралась в полуобморочном состоянии, равнодушно сказали, что нотариус, которым она интересуется, два дня назад уволился в связи с отбытием на ПМЖ в Нидерланды.
Она не помнила, как вернулась в квартиру. Потом все пыталась сообразить, что с ней произошло. У нее было состояние, будто началась Третья мировая, планету оккупировали роботы-пришельцы, никаких землян, кроме нее, в живых не осталось и она вынуждена собираться в пожизненную эвакуацию неведомо куда. Да, это был тот глобальный роковой случай, когда за внешними манерами человека она не распознала бесчеловечности его цели. «О! Как я могла не раскусить этого мнимого Бородянского. Как великолепно он исполнил роль. Актер! Какой блестящий актер! По нему плачут театр и кинематограф, вместе взятые. Господи, откуда всплыли во мне эти гнусные, несвойственные мне вульгаризмы: „голубчик“, „белого сухого вина, пожалуй“? Боже, какая мерзость». И тут ее пронзила убийственная догадка. Да не исполнял он никакой роли. Подобные старания были ему совершенно ни к чему. Он просто был самим собой, беспринципным до мозга костей отморозком, гениальным в своем прирожденном качестве. От внезапного осознания запредельной в цинизме пошлости Берте захотелось раствориться в небытие. Вот так она сидела в одной из комнат обожаемой квартиры, где, за вычетом первого года, прожила всю жизнь, и бесконечно повторяла: «Москва за нами… Москва за нами… Какой ужас… Господи, какой ужас… Бородянский Михаил Илларионович… Кутузовский проспект… Театр кошек… Какой ужас, господи». И тут раздался телефонный звонок. С вспыхнувшей в душе надеждой на чудо Берта схватила трубку. Это оказалась Галя Ряшенцева, сказавшая без предисловий: «Берта, умер Костя Клюквин. Похороны завтра. Встречаемся у центрального входа ровно в одиннадцать. Приезжай». Она назвала кладбище. «Все одно к одному», – подумала Берта и произнесла: «Приеду».
С окаменевшими, пустыми лицами стояли у могилы бывшая Костина жена и давно ставшие ему такими же бывшими немолодые дочь и сын. Народу было негусто. Старая театральная гвардия, вышедшая в отставку. Из так называемой театральной молодежи присутствовал только Аверин, основательно оплывший, но все еще периодически исполняющий Данко в «Сердце нового героя». Берта, в больших темных очках, держалась рядом с Галкой. Ее поразило запустение здешней могилы, где отсутствовала даже ограда, и гроб с телом Кости, от чего она содрогнулась особо, опускали не непосредственно в землю, а на чей-то предыдущий гроб.
Когда она бросала в могилу горсть земли, ее качнуло, она испуганно отпрянула назад, и в тот же миг всплыла перед ней картинка коммунальной комнаты на Малой Дмитровке, где Костя жил после развода. Синий эмалированный чайник на полуистлевшем паркете рядом с кроватью, неровные стопки «Знамени» и «Театральной жизни» на подоконнике голого в отсутствие штор окна, выцветшие, лопнувшие в углах обои, заваленные рулонами отживших афиш. Обстановка комнаты являла обрывки булгаковского «Театрального романа», и даже кошка, неслышно возникшая на пороге, худобой своей была тому подтверждением. «О-о, – торопливо расчищая пространство стола, протянул Костя возвышенно, – ты не представляешь, что это за кошка. – Взяв на руки, он поднес ее к Берте. – Знакомься, Сильфида, принцесса крови». Сильфида потянулась к Берте носом, задвигала чуткими шелковыми ноздрями и вдруг отвернулась, уткнувшись мордочкой в сгиб Костиной руки. «Ревнует, дурочка», – подумала Берта. А Костя засмеялся: «Видишь, смутилась? – Он продолжал торжественно гладить ее по костлявому хребту. – Личность, индивидуальность, тончайшей души существо». Еще он сказал тогда, что не может выбрасывать старые афиши – не поднимается у него рука. Он хранит их все, с первого своего спектакля.
Он перешел в их театр в семьдесят пятом, после развода с женой, с которой прослужил до этого тринадцать лет в труппе другого московского театра. К ним его заманил Иванов. Их театр в ту пору сотрясали значительные перемены. Перетряска началась после снятия с репертуара «Неоконченного танца» и насильственного, по указке свыше, увольнения Захарова. Иванов работал без году неделю, в коллективе процветали разброд и шатание, менялся репертуар, кое-кто из актеров собирался увольняться и прочая, прочая, прочая. Многие из труппы считали Берту косвенной виновницей перемен к худшему. Для Берты наступили совсем невеселые дни. Не было больше рядом Георгия. Жизнь раскололась надвое. И тут появился Костя и сразу потерял от нее голову.
Да-да-да, тот один-единственный приход к Косте состоялся, если ее не подводит память, весной восьмидесятого. Он суетился, как всякий безнадежно влюбленный, не зная, чем ей угодить. Отпустив с рук Сильфиду, поспешил на кухню ставить чайник, вернулся с пачкой печенья «Юбилейное» и совершенно осчастливленным лицом. Когда Берта поднесла к губам чашку с дымящимся чаем, он опустился перед ней на колени, неловко схватил ее свободную руку, стал покрывать поцелуями от кисти к локтю: «Останься, прошу тебя, останься». – «Мы разве репетируем „Чайку“, Костя? Я Заречная, ты Треплев? Это, в конце концов, пошло, – холодно сказала она. И добавила: – У нас ничего не может быть, кроме дружбы». Счастье с его лица мгновенно сплыло, он поднялся с колен, отряхнул брюки: «Хорошо, пусть будет по-твоему». И коротко отбил перед ней чечетку. Еще припомнилось, как он пожаловался ей, всего однажды, да и то не по своему поводу. Было это значительно позже, году, наверное, в восемьдесят пятом. В тот вечер после спектакля, заглянув к нему в гримерку, она бросила упрек, что сегодня он был слишком вял и инертен. Он оставался сидеть за гримерным столиком с неснятым гримом, смотрел, не оглядываясь, на ее отражение в зеркале. Оба знали, что это плохая примета, но он так и не развернулся к ней лицом. В отражении ей показалось, на его щеке блеснула слеза. «Померещилось», – решила она. Он тихо сказал: «Сильфида заболела». А она не удосужилась спросить, чем заболела его любимая кошка. Закрыла дверь гримерки и поехала домой. Сейчас бы она все-все-все переиграла. Но переиграть прошлое было невозможно. И в душе стало невыносимо пусто и жутко, что за столько лет она не расслышала Костю по-настоящему ни разу, а теперь уж поздно. «Услышь меня, Костя. Услышь сейчас. Ты был гениальным другом и гениальным партнером. Прости, что не сказала тебе этого при жизни. Прости за отвратительный актерский эгоцентризм, и за Сильфиду тоже прости. Что? Ты спрашиваешь, как мои дела? Ты вправду хочешь знать это? Плохи. Очень плохи. Я жутко обманулась. Твоей драгоценной подруге, старой дуре, подсунули пустой фантик. А она, как наивная малолетка, приняла его за шоколадный трюфель. Не-е-ет, я не стану бороться, Костя. Ты спрашиваешь, почему? Потому, что не хочу окунаться в грязь. Я отлично понимаю, что шансов победить в этой гнусной, отвратной борьбе у меня нет. Вот и не желаю марать рук. Не возражай, Костя, не надо. Борьба уничтожит меня, превратит в жалкую мещанку, в плебейку. Даже представить не могу, как пойду оббивать пороги присутственных мест, клянчить милостыню по кабинетам, унижаться перед равнодушными протокольными рожами. Иногда надо найти в себе силы отступить, в этом и будет сила. Правда, Костя? Ведь так? Костя, ах, Костя, не хочу больше о себе, все меркнет перед твоей смертью…» Берта не ощущала текущих по щекам слез. Опомнилась только, почувствовав чье-то физическое вмешательство: это Галя Ряшенцева взяла ее под руку.