Он лежал на влажной ночной земле, не чувствуя нижней части тела. Казалось, все, что ниже пояса, ему ампутировали, он превратился в пожизненного инвалида, недочеловека. Он не мог шевельнуть языком, во рту было горячо и солоно, нижнюю губу невыносимо пекло. Ему хотелось оказаться глубоко под землей, чтобы никто никогда больше не увидел его – растерзанного и полуживого. Он не понимал, сколько пролежал вот так, вбирая в себя сырой земляной холод. Все же с рассветом он шевельнулся, с глухим стоном поднялся на колени, потом в полный рост, непослушными руками натянул порванные, в комьях подсохшей грязи брюки, с трудом разлепив губы, сплюнул густым коричневым месивом, зашагал, как пьяный, домой. Стараясь не разбудить мать, прокрался к шкафу, достал чистые брюки, рубашку, второпях переоделся, грязные вещи, скомкав в узел, сунул под кровать. Он спешил к Тасе. Он из последних сил ускорял шаг, пытался бежать, но бежать не давала сильная боль в ногах и ребрах. Как старой тупой иглой по заезженной пластинке шипели, прокручивались в мозгу ночные слова: «Пошли с ней разбираться». «Пусть убьют, – думал он, – я должен быть там, с ней». Наконец он добрался до верхнего этажа ее пятиэтажки, дверь в квартиру оказалась незапертой, он вошел в полумрак коридора, шагнул к комнате, дернул на себя ручку. В пронзительных лучах летнего солнца Тася стояла на подоконнике спиной к нему. Свет солнечного утра делал ее фигурку еще более хрупкой, невесомой. Этот слепящий, бьющий в глаза солнечный свет не дал ему разглядеть ее разорванного почти в клочья платья. От неожиданности он замер, споткнувшись о порог комнаты, успев то ли подумать, то ли прошептать: «Не надо, Тася». Она не обернулась к нему, взмахнула тонкими руками, словно крыльями, и полетела, как ему показалось, сначала чуть ввысь, а потом, прижав руки-крылья к телу, камнем вниз. А он не подбежал тогда к окну – не смог. Присел у двери и тихо заскулил, бесчисленно повторяя это никчемное «не надо, не надо». Порог комнаты с распахнутым в июньский день окном, где никогда не будет его Таси, мгновенно вырос за ним мертвой бетонной стеной, за которую невозможно назад.
Мать срочно тогда занялась обменом. Спустя два месяца она уволилась с работы, они переехали в соседний подмосковный город. С тех пор он вроде бы и не жил, а отрабатывал извечную повинность, что не уберег Тасю. Работал, учился на вечернем, не успевая понять, что стал зомби. Спустя еще десять лет мать сказала: «Нельзя жить одним горем, Борис. Это грех. Нужно взять себя в руки, жениться, рожать детей, я буду хорошей бабушкой». Он промолчал. Через год женился на соседке по дому. Ему было все равно.
За тридцать шесть лет брака он утратил трагическую остроту тех событий, но осталось где-то в подкорке чувство пожизненной платы по счетам за опоздание, терзающее Бориса Ермолаевича извечными ночными кошмарами.
В этот августовский вечер он напился. Сидя за столиком случайного придорожного кафе при заправочной станции, где полупьяная уборщица без национальности и возраста вяло елозила, тыкая ему в ноги, поролоновой шваброй по полу. Домой пришел на автопилоте за полночь. Безнадежно долго копошился ключом в замке. Дверь открыла всклокоченная жена в ситцевой ночной сорочке до пят:
– Это что такое? Где твой телефон? – Изо рта ее веяло валерьянкой.
Следом подтянулась младшая незамужняя дочь:
– Да, пап, ты сегодня чего-то…
Впервые безразличие к жене и дочери сменилось острой к ним неприязнью. Борис Ермолаевич грубо отстранил их рукой с порога квартиры, проследовал в комнату в уличных ботинках:
– И попрошу не трогать меня! Не пересекать без дозволения границ моей территории! – Не сбившись ни единым словом, сорвался он на фальцет, с силой захлопнув перед их носами дверь. Повалился на кровать, как есть в одежде, и уснул почти мгновенно без мучивших его долгие годы кошмаров.
На следующее утро, сев за рабочий стол кабинета в так и не смененных со вчерашнего дня измятых рубашке и брюках, Борис Ермолаевич извлек из выдвижного ящика объединенные крупной скрепкой жалобы Любови Филипповны и швырнул их перед собой. На носу была очередная проверка, необходимо было что-то предпринимать. Активно реагировать на жалобы. Иначе Любовь Филипповна непременно озвучит свои претензии проверяющим. Сейчас он остро осознавал, что совершил отвратительное попустительство. «Надо было пресечь это безобразие осенью прошлого года, нечего было миндальничать», – злился он на себя. Ужасно болела голова, организм требовал горячего чая с лимоном и сигарету. На какое-то мгновение Борису Ермолаевичу захотелось подпалить стопку жалоб пламенем зажигалки, но он одолел крамольное желание, глубоко затянулся обнаруженной в одном из углов ящика сигаретой, вернул зажигалку в карман. Стал перечитывать верхнюю, самую свежую, не обремененную, как и предыдущие, знаками препинания и верным написанием слов:
Уважаемый Борис Ермолаевич!
В который раз довожу до Вашего сведения о безобразном поведение моей соседки по комнате Берты Генриховны Ульрих. Доколи я буду терпеть ее антиобщественные проявления?! В последнее время она заняла своим барахлом не только половину подоконника и основную часть личной тумбочки, а на мое тактичное замечание пригрозила физической расправой (на эту хулиганскую выходку прошу обратить повышенное внимание). Я неоднократно обращалась к Вам (ксерокопии всех писем у меня вналичие) с просьбой очистить жилую территорию от добытого в непристойных местах хлама. С юридической точки зрения уверена Вы на моей стороне. Но этого НЕ достаточно. Ульрих Б. Г. упорно продолжает разводить антисанитарию несовместную со званием образцового заведения в Вашем лице. Помимо прочего это негативно сказывается на моих связках и звучание голоса. А мне если Вы не забыли в скором времене предстоит открывать концерт к Юбилею Интерната.
Хочу напомнить также кроме двух устных раз по существу я никогда не жаловалась на предыдущую соседку. Да! У нас имелись разногласия на жизнь и искусство. Но это оставалось личным делом каждого и не выходило за рамки допустимых пределов. Она не приволакивала в комнату помоечный мусор с различными микробами и вирусами. Учитывая мой преклонный возраст и многолетние творческие заслуги перед Родиной у меня нет ни моральных ни физических возможностей противостоять Ульрих Б. Г. в одиночку. Зашедшая в тупик ситуация ДАВНО нуждается в СРОЧНОМ И ЖЕСТКОМ вмешательстве с Вашей стороны.
П.С. Если я снова столкнусь с бездействием местной администрации следующее заявление с приложением ксерокопий ранее составленных заявлений заказным письмом будут отправлено в вышестоящую инстанцию.
Заслуженная артистка бывшего СССРсейчас РоссииПрохорова Любовь Филипповна.После завтрака Борис Ермолаевич вызвал Берту к себе:
– Итак, Берта Генриховна, кредит моего доверия к вам полностью исчерпан. Вы думаете, мне нечем заняться, кроме ваших междоусобных распрей с Любовью Филипповной? Зачем вам, неглупому, казалось бы, человеку, нужен полуразрушенный глиняный хлам? В чем цель вашего патологического собирательства?
– А вы, Борис Ермолаевич, сделайте милость, объясните, почему ей позволительно держать на подоконнике бумажный пылесборник, доросший почти до потолка? – Берта по привычке оставалась стоять у двери с гордо поднятой головой.
– Да поймите же, вы с Любовью Филипповной пребываете в совершенно разных весовых категориях!
– О-о да, – кивнула Берта, – в Любови Филипповне почти центнер, во мне всего пятьдесят шесть кэгэ.
– Не передергивайте. Своим невразумительным поведением, диким упрямством вы вынуждаете меня напомнить: вы здесь на птичьих правах. Только из уважения к заслугам позвонившего и попросившего за вас в свое время лица я принял вас в эти стены. Однако терпение мое небезгранично. Вас не устраивают наши порядки? Пожалуйста, существуют коммерческие учреждения, от полутора тысяч в сутки и выше.
У Берты пересохло во рту, онемели ладони. «Только бы не дрогнул голос».
Кашлянув, она произнесла спокойно и твердо:
– Не пытайтесь унизить меня больше, чем это возможно. Вам прекрасно известны обстоятельства моей жизни.
– Вот именно. Московской пенсии вы лишились, квартира ваша пошла прахом при весьма странных обстоятельствах, тогда как подмосковная квартира Любови Филипповны отошла в безвозмездное пользование нашей структуры. Творческих заслуг и государственных регалий у Любови Филипповны несоизмеримо больше, нежели у вас. Как видите, мне нет резона сохранять ваш статус-кво. Сядьте, прошу вас. А то снова скажете, что я не пригласил вас сесть.
Она традиционно села на стул у двери. Отметила, что Цербер сегодня по-особому официален, раздражен, к тому же изрядно помят и скомкан. «Что это с ним? Будто валялся где-то под забором. Что ж, я продемонстрирую ему ответный официоз, и ни шагу назад».