гнетет меня любовь к народу моему. Ко всем без исключения. Пытин, а можно я скажу: и к женщинам!
— Получится двусмысленность, мин херц. Не надо.
— Не надо так не надо, а жаль. Как жить без баб — пусть даже в рэволюцьии?
— Так вы спорили, — вдруг сказал Новожилов совершенно нормальным голосом. — Помните? Едем в бричке, а вы…
— Заткнись. Сейчас игра, а там было по правде. В игре все можно. А по правде — ничего. Все, я устал, хватит.
— Последняя фраза, — Новожилов подошел к Вере. — Послушай… Я тебя люблю. Как грустно…
— Ты это понарошке? — прищурился Татлин. — А то — смотри…
Скучающий Сашка опустил на пластинку иглу. Величественные звуки Народного гимна разнеслись по вагону.
Татлин бросил посох, лицо его посинело; толкнул Веру с помоста и, подняв лицо к потолку, запел: «Вставай, проклятьем заклейменный…» Но перекричать пластинку не смог. Гимн той, прежней России все равно был слышен…
Он был слышен и на опушке леса; недалеко, прямо напротив поезда, медленно, словно на параде, выходили из сумрака тени в погонах, выкатили пулемет, потом второй, и ударили очереди. Полетели стекла, вспыхнул огонь, высокий, стройный полковник с Георгиевским крестом на гимнастерке приказал гранатами — полетели, взрывы отшвырнули выскочивших красноармейцев, началась паника, разгром красного поезда был мгновенным и страшным. Пытались бежать, прыгали голые на лошадей — нет, косило, уйти не давали. Из теплушки выскочил начхоз без штанов и подштанников, естество болталось, как язык колокола на благовесте, начхоз размахивал шашкой и мчался сломя голову неизвестно куда. Рядом пыхтела пухленькая, в чулках и разорванной комбинации, заглядывала на ходу в глаза, просила, всхлипывая по-детски: «Елпидифор Анисимович, но так нельзя…» — «Что нельзя, дура, — орал начхоз. — Ты видишь, что творится?» — «Но мы не были при окончании, я не удовлетворена, и вы тоже, вернемся!» — «Уйди, шлюха контрреволюционная! — орал в ответ. — Мне нечем, поняла, дура!»
Татлин кричал:
— К вагону прижимайся, Новожилов! У вагона не возьмут!
«Дурак совсем. — Новожилов стрелял, пока были патроны в барабане револьвера. — Рехнулся, мать его так…» Следом вприпрыжку летела Вера и тоже взвизгивала: «Я боюсь, товарищи! Куда же вы?» Но странно: каким-то непостижимым образом Татлин оказался прав: вокруг лежали раненые, трупы, свистели пули, а они стояли втроем, словно заговоренные.
Пытин выскочил из вагона с лошадиным черепом в руках — хотел в дальнейшем поставить «Вещего Олега», но пуля вышибла череп, и тогда Пытин простер руки к вражеским солдатам. «Умирать нехорошо! — орал он. — И убивать тоже нехорошо!» Но солдаты дружно стреляли. Страшно было…
И вдруг полковник повернулся к своим, скомандовал «на ремень», шеренга послушно исполнила и направилась к лесу. Татлин взвыл:
— Стой, сука белогвардейская! — Патронов в его маузере не было, отбросил бесполезный пистолет, бросился к полковнику: — Стой, тебе говорят!
Тот смотрел с усмешкой, Новожилов хорошо видел молодое, тщательно выбритое лицо, голубые глаза, крест на груди бликовал так красиво… «А ведь я свой не ношу боле… — подумал тоскливо. — Глупо-то как…»
— Обкакался, полковник? Герой ничтожный! Не можешь убить меня? А почему? Да потому, что мы, цари большевиков, бессмертны, знай! Ты обречен на историческое поражение! — От натуги Татлин начал икать.
Полковник отвернулся, медленно двинулся вслед за своим отрядом.
— У вас нет будущего! — орал Татлин, срываясь на визг. — Оно за нами, большевиками, партией нашей, ты понял? Мы люди особого склада, мы водрузим… водрузим, сволочь, чтоб ты себе знал! Мы уничтожим вас и осчастливим все человечество!
Вера рыдала, сквозь всхлипывания и спазмы прорывалось: «Они уходят, Новожилов. Они испугались, да? Значит, партия — неодолима?» Она явно была не в себе, Новожилов протянул руку, погладил заплаканное лицо: «Конечно… Не надо плакать, все впереди, и даже если мы умрем — я все равно буду любить тебя, глупышка…» — «Того света нет, не говори ерунды». — Вера встала, вытерла слезы и повела головой по сторонам: трупы лежали вокруг. Ни роты охраны, ни штабных, ни конников — никого…
— Такой спектакль загубили… — шипел Татлин. — Сволочи! Но — ничего, ничего… Вы от меня так не уйдете! Не будь я Петр Первый, если не найду виновных. Таки найду, не сомневайтесь…
* * *
Их незачем было искать — все были налицо: взвод передового охранения поставили на подступах на самом опасном направлении. Комвзвода Сурцов считался командиром опытным, непьющим, без тараканов в голове — нормальный человек… Когда ночью всех повязали белые, выяснилось: дежурные нашли четверть самогона, сала и хлеба и, вместо того чтобы бдеть, — напились вусмерть. Дело обыкновенное, хотя Красная армия и приобретала — благодаря целеустремленному наркому — известную жестокость. Жизни не лишились: белые тоже обнаружили самогон, хлеб и сало и тоже перепились. К утру половину их головного дозора перебили, а вторую связали и усадили на травку перед горящими избами — для острастки и в оправдание.
…Татлин сидел на бричке рядом с Пытиным, тот был слегка выпивши — от огорчения: спектакль не состоялся, боевые товарищи мертвы, и вообще — сплошной позор. Комиссар покусывал травинку — рябины не нашлось — и размышлял о том, что дисциплина в полку явно упала и виноват в этом именно Новожилов и никто более. И еще думал комиссар о том, какой унизительной и невозвратной каре подвергнет Сурцова и его людей, как всласть объяснит всем присутствующим, что лучше и вовсе на свет не родиться, чем нарушить по прихоти или глупости воинскую дисциплину.
Новожилов же крутил в голове — словно заезженную пластинку — всего одно размышление: как? Как им удается держать в страхе стомиллионный народ и почему бывшие сотоварищи, ныне находящиеся на другой стороне, ничего этого и в помине не умеют… И удивительная догадка возникала: умом берут? Нет! Силой? Да ее не больше, чем у тех, кто против. Тогда — в чем дело? О-о, тут настолько все, оказывается, просто, что сразу понять — ну никак невозможно! Скажем: что надобно сделать, чтобы смешать соседа с дерьмом? Пустить слух, что вор? Чепуха… Кто поверит, а кто и нет. А вот если сказать соседовой теще,