был этим корнем, принцем, сыном Авроры и урожденным египетским фараоном, который со стремительной страстью бросался защищать что-либо в праведном споре, сражаясь плечом к плечу с превосходящими силами, и встретил свою ребяческую и весьма мучительную смерть под стенами Трои. Стенающее подданные поставили ему памятник в Египте, чтобы увековечить его безвременную кончину. Тронутая дыханием скорбящей Авроры, при каждом восходе солнца эта статуя издавала печальный надорванный звук, как струны внезапно и резко расколотой арфы.
Здесь и существует никогда не наполняемый мир горечи. Ведь в этой скорбной басне мы видим воплощение гамлетизма античного мира, гамлетизма трех с лишним тысячелетней давности: «Достойный цветок срезан слишком редким невезением». И английская Трагедия это всего лишь египетский Мемнон, монтенизированный и обновленный; но у смертного Шекспира также были свои прародители.
Теперь, как и статуя Мемнона, дожившая до наших дней, это такой же благородно сражающийся, но обреченный на крушение дух некоторых августейших молодых особ (оба, Мемнон и Гамлет были сыновьями государей), статуи которых относятся к меланхолическому типу. Но памятник горю Мемнона однажды наполнился мелодией – теперь же все памятники немы. Подходящим символом этой старины были поэтическое посвящение и надгробие для всех несчастных человеческих жизней; но в добродушном, бесплодном и прозаическом, бессердечном веке музыкальный стон Авроры потерялся среди наших дрейфующих песков, которые одинаково поглощают и памятник, и панихиду.
VII
Пока Пьер шел через лес, он позабыл про все, кроме Изабель. Он стремился сгустить туман ее таинственности до некой определенной и понятной формы. Он не мог не сделать вывода, что чувство замешательства, на которое она так часто указывала во время их беседы, заставляло ее все время идти в обход прямого повествования и, наконец, закончить его в резко наступившем и загадочном мраке. Но он также был уверен, что всё это было полностью непреднамеренно, и теперь, несомненно, жалел её, поэтому приближавшееся второе свидание помогло бы прояснить большую часть этой тайны; полагая, что создавшаяся пауза сделает многое для того, чтобы успокоить её и помочь прийти в себя без её восхищения им самим, он не стал легкомысленно относиться к появившемуся у него часу отсрочки. Поскольку, действительно, рассматриваемая с рассвета дневная перспектива казалась ему неопределенной и бесконечной. Он не хотел повстречаться с людьми или жильем: возделанное поле, какой-либо признак пашни, сгнивший пень давно срубленной сосны, малейший мимолетный след человека отталкивал его и был ему чужд. Аналогично в его собственном уме все воспоминания и грезы, которые имели отношение к общему и общечеловеческому, становились ему, с течением времени, особенно неприятными. Однако теперь, ненавидя все, что было общим в двух разных мирах – и в этом и в том – даже в самой уединенной и самой нежной части своей собственной душевной основы, Пьер, тем не менее, не мог найти ни единой приятной ветви размышлений, к которой можно было бы пристроить его утомленную душу.
Мужчины, как правило, редко страдают от такой чрезвычайной нищеты духа. Если Бог не одарил их неискоренимым легкомыслием, то мужчины, в основном, все же обладают неким скрытым самомнением или уровнем добродетели; мужчины, в основном, всегда совершают некие маленькие самоотверженные поступки ради некоего другого человека; и поэтому, в те вновь и вновь приходящие часы давящей усталости, которая в любое время и на любой срок способна настигнуть почти каждого цивилизованного человека, такие люди немедленно вспоминают про один или два, или три своих маленьких подвига и получают передышку, утешение и более или менее удовлетворяющую сладость от этого. Но у мужчин самокритичных, в чьих избранных душах при помощи самих небес затвердело примитивное убеждение, что согласно самой истинной христианской доктрине добрые дела несущественны, а случайные воспоминания об этих славных событиях никогда не воздействует на снижение их душевного комфорта, также как и вспоминания (в соответствие с гармонией, соотносимой с Доктриной священного писания) о пережитых ими ошибках и преступлениях не передают им ни малейшей острой боли или тени упрека.
Хотя вызывающее таинственность повествование Изабель, сделанное со временем, в его конкретном настрое, вызвало отторжение у нашего Пьера, все же что-то должно было занять душу человека, и Изабель была тогда самой близкой ему душой; и Изабель, как полагал он сначала, с великим неудобством и с болью, но вскоре (из-за того, что небеса в конечном счете вознаграждают решительного и сознательного мыслителя) отнеслась к нему с уменьшившимся отторжением и, в конце концов, с возросшей поддержкой и расположением. Теперь он вспомнил свои первые впечатления, и одно, и другое, и пока она повторяла ему свой дикий рассказ, вспомнил те быстрые, но мистические подтверждения, владевшие его умом и памятью, которые, проливая иной мерцающий свет на ее историю, не увеличивали её таинственность, но в то же время удивительным образом подтверждали её.
Ее первое рассказанное воспоминание было о старом, заброшенном, подобном шато, доме в странной, похожей на Францию стране, которая, как она смутно предполагала, находится где-то за морем. Не это ли удивительным образом соответствовало определенным естественным выводам, которые могли исходить из знаний его тети Доротеи об исчезновения французской девушки? Да; исчезновение французской леди на этой стороне вод было связано с её новым появлением на другой; и затем он задрожал, когда представил себе возможное мрачное продолжение ее жизни, изъятие у неё её младенца и его заточение в диких безлюдных горах.
Но у Изабель также были неясные собственные впечатления от пересечения моря – обратного пересечения, как выразительно сказал про себя Пьер, непроизвольно представив себе, что она, вероятно, впервые невольно и тайно пересекла океан, скрываясь под сердцем своей горюющей матери. Но в попытке сделать какие-либо выводы из того, что он сам когда-то услышал, ради установления соответствующего доказательства или разъяснения этого предположения о фактическом пересечении Изабелью моря в настолько нежном возрасте, Пьера смутил дефицит его своих собственных знаний и знаний Изабель для того, чтобы разгадать глубокую тайну ее детства. Будучи уверенным в неустранимости этого мрака, он подчинился самому себе и старался изгнать его из своего сознания, и чем сильнее, тем безнадежней. Также, в большой степени, он попытался изгнать из него воспоминания Изабель о ней самой, неназванном большом доме, из которого она, наконец, уехала с красивой женщиной в экипаже. Этот эпизод в её жизни прежде всего наиболее безжалостно наводил его на размышления о возможном вовлечение его отца в тайны, от которых нежная душа Пьера с изумлением и отвращением упала бы в обморок. Здесь присутствовали бесполезность всего дальнейшего прояснения и вечная невозможность логичной реабилитации его покойного отца, исходящие от его собственных обязательств, и множество других самых темных самозародившихся гипотез; все это пришло к Пьеру с силой, настолько адской и значительной, что она могла воздействовать только благодаря запоздалому преступному умыслу самого Зла. Но как только эти мысли вкрадчиво и безо всякой причины появились у него, Пьер столь же благородно восстал против них и с оглушительным шумом всей своей возмущенной души прогнал далеко назад в широкую адскую сферу, откуда они и вышли.
Теперь, чем больше и больше Пьер прокручивал историю Изабель в своем уме, тем больше поправок вносил он в свою оригинальную идею, говорившую, что большая часть мрака рассеется во время следующей беседы. Он видел или ему казалось, что он видит, что не так сильно Изабель с ее диким складом ума мистифицировала повествование о своей жизни, поскольку тут присутствовали основа и неизбежная тайна самой ее истории, которую она с такими необыкновенными загадками адресовала ему.
VIII
Проблемой этих пересмотров стало убеждение, что все, что он мог теперь обоснованно ожидать от Изабель в дальнейшем раскрытии подробностей ее жизни, так это лишь несколько дополнительных подробных сведений, приводящих его к настоящему моменту, а также, возможно, дополнение последней части того, что она уже рассказала. Но мог ли он здесь убедить самого себя, что она хотела рассказать многое?