Луны над компьютером уже не было. «Наверное, эта девушка очень, очень некрасива, – подумал он, и плечи его устало поникли. Да, была глубокая ночь. – Что ж, – сказал он себе засыпая на узком и жестком старинном профессорском диване. – Что ж. Тогда так тому и быть…» Чему быть и как, он не успел представить. Но увидел во сне. А когда время пришло, этот сон вспомнил.
Наутро одним прыжком с дивана Саша Огнев оказался за компьютером. Marie писала:
«Мой друг!
Я бесконечно сожалею, что как раз в эти выходные уезжаю на пару месяцев в деревню. Это на самом юге Франции. Там я буду делать сыр, ходить по полям и переводить.
Мне придется участвовать в сборе цветов для парфюмерии. Ведь на полях как раз зацветут пармские фиалки, потом подойдет черед жасмина… Роз… А вот лаванды я уже не застану.
(Сочиняя эти строки, Алиса Деготь беспокойно заерзала, и стул, скороспелое и недозрелое дитя «Икеи», зашатался, хотя стриптизерша была совсем худенькая. «Надо бы проверить по роману Зюскинда “Парфюмер”, – подумала она, – когда там, на юге Франции, какие цветы на полях». Но желание так и осталось неосуществленным: протянуть руку к книжной полке ей было лень. После ночи в стрип-клубе и непрерывных объятий с шестом даже привычное тело ломит и безумно хочется спать. В последние недели апреля, дописывая третий роман, Алиса вернулась к своей основной профессии. Журналистский приработок, учебные и ученые занятия – все это было позади. Жить стало не на что. Утраченную физическую форму пришлось восстанавливать ночью, на детской площадке под окнами: другого подходящего и бесплатного шеста девушка не нашла. Третий роман был открыто антифрейдистский и антинабоковский. Алиса искренне считала, что и Фрейд, и Набоков ничего не понимали в женщинах и боялись их так, что именно этот страх определил собой все творчество обоих авторитетов. Слово «авторитеты» Алиса понимала, как это было принято в ее ближайшем окружении, то есть в Текстильщиках и Люблино. Роман она назвала дерзко: «Дочери и любовницы». И, eще не кончив его, задумала следующий: «Московская Лолита».)
«Дорогой друг, – читал Саша дальше, не веря глазам, – прошу Вас подождать до моего возвращения. Встретимся 14 июля – в День взятия Бастилии! Какой день ждет нас в Париже!
Еще раз прошу простить меня. Надеюсь, новые фрагменты переводов мне удастся посылать Вам из интернет-кафе в ближайшей деревне, так что наша переписка, столь же полезная для меня, сколь и приятная, даже волнующая (тут Алиса Деготь не смогла удержаться от своего обычного кокетства), – продлится, а с ней и наша дружба.
Итак, остаюсь преданная вам —
Marie Liublinska-Talbot».
Саша закрыл текст письма, вышел из Интернета и молча застыл над компьютером. Делать было нечего. «Хоть бы название этой деревни написала, – думал он. – Нет ведь. Нарочно не назвала деревню».
Пришлось вернуться к московской жизни: выпить кофе и тащиться на факультет. Высидеть лекции он не сможет, а вот семинар один дельный вроде как состоится. Потом библиотека. И всегда, всегда готово для него спасительное укрытие: очередная неоконченная статья ждет. В ней, как в родной норе: закопаешься – и никакой весны не увидишь.
* * *
Вот и открыли новую станцию метро – «Воробьевы горы». Сколько лет поезда проезжали мост, притормаживая, но не останавливаясь? Кажется, ровно столько, сколько понадобилось, чтобы родился и вырос Сашка. Последний раз я шла по мосту с Ленинских гор той рождественской ночью, когда после праздника на кафедре Мергень проводил меня до подъема на пешеходную дорожку и остался по ту сторону, а я с собакой одна перешла реку и спустилась в яму Лужников, чтобы по пустынному заснеженному Комсомольскому проспекту дойти до дома под грохочущей от ветра железной крышей – дома своих стариков на Кропоткинской набережной, где ждала меня на черной лестнице только белая лошадь-качалка с черной челкой и карими глазами.
Мы всегда жили на разных берегах. Всегда друг против друга.
И сейчас просто поменялись: он – у храма, я – на горах.
И всегда мы встречались и расставались: у моста, под мостом, на мосту…
Я вышла из вагона на новой старой станции. Сердце ударило сильно и на миг замерло.
Подо мной темнела река. Над ней упругими взмахами чертили углы белые крылья чаек. Высокие скаты холмов окрасились в нежно-зеленый, прозрачно-лиловый, лимонно-розовый. Это весенние соки поднялись к почкам, расправили их, наполнили зябкие сережки, и те, выпустив облачка пыльцы, стали ловить ветер.
«Я стою на самой середине моста, – написала я в эсэмэске. – Он чуть покачивается, когда проходит поезд. А сердце у меня бьется так, словно видит то, чего уже нет».
Я прилежная ученица. Но упрямая. Он просит меня писать нежные слова, а я их не знаю. «Любимая» стало первым. Но не могу же я повторять одно и то же, словно эхо. Нимфа Эхо, живущая в горах… Вон они, горы, за стеклянными стенами, с моста их так хорошо видно. Нимфа Эхо… Прячешься в желтых облачках орешниковой пыльцы, но никто не ищет тебя, не зовет. Счастливым ты не нужна – они сами откуда-то узнают слова любви, – наверное, от других счастливых людей, – и легко произносят. И пишут. А мне они никак не даются. Такие обыденные, такие чужие…
«Милая», «родная», «единственная» – читала я на экране мобильника. И думала: а что это значит: родная? Как это? И какая же я единственная? И потом: а вдруг он называет так свою жену. Или она его… Нет, не могу. Не буду. Язык страсти мне не дается.
Лучше у меня получается другое – вслушиваться в себя и писать то, что слышу. И ему это нравится. «Лиза, – говорит он, – ведь это так просто: несколько слов – и вот: счастье».
Прошлой ночью я проснулась, подошла к окну – там, далеко внизу, темнел шлем храма, над ним в отсветах фонарей розовело небо. Сейчас я нажму «отправить», и несколько слов моего письма полетят через реку. И кто бы мог подумать, что слова, как перелетных птиц весенней ночью, можно посылать вот так, стайками?
Я еще немного постояла на мосту, села в поезд, и все скрылось – Воробьевы горы, река, чайки. На даче меня никто не ждал – может быть, только Фокси…
Дверь холодного пустого дома скрипнула в тишине. Как давно мы приезжали сюда все вместе – маленький Сашка, Митя, я, большая белая собака… С тем псом в метро не пускали, а с борзой можно. И теперь я все-таки не одна, нет. Но уже сумерки. Идти сейчас к Трехдубовому, искать следы Фокси уже поздно.
С тихим свистом прилетела одна стайка слов, за ней другая. Сидя у печки, смотря в огонь, я посылала в ответ своих птиц. И думала, думала… Что будет с нами? С нами обоими? С его женой и дочкой? С Сашкой? Митей? Пламя разгоралось, и все исчезало в странных извивах огненных змей. Все, кроме него. Желание видеть его наяву стало невыносимо острым и обратилось просто в желание. Ноющая, сладкая боль поднималась словно раскаленный докрасна стержень, нанизывая на себя все тело, расходясь по моей грешной и покорной плоти кругами и волнами. Покалывая, дурманя, томила и жгла.