Нью-Йорк
Зигзагами продвигаясь в город из аэропорта Кеннеди, Джин не хотела отвлекать водителя — испытывающего стресс сикха, который что-то кричал в свой сотовый телефон, — просьбами ехать потише. Замышлял ли он убийство или делал чрезвычайно взыскательный заказ на обед? Забудь о нем и его девичьем затылке с длинными черными волосами и смотри на свой родной город — вот он, прямо на горизонте, светящийся в пропитанном смогом, вневременном монохроме. Закопченная жара вихляющимся ковром простиралась к огромному миражу, который был Готемом[70], и Джин была взволнована своим возвращением сюда и счастлива тем, что к ней самой недавно вернулась жизнь. Скалли подал ей сигнал отбоя («хотя через полгода нам хотелось бы посмотреть еще раз»), и это приостановление исполнения приговора, этот папский отказ от иска она приняла с душевным подъемом и с правом на очень скорое забвение. Она разобралась с этой физикой страха (надеясь, как всегда, получить материал для колонки): с тем, как смертельный испуг может захватывать человека и держать его в своей лапище на манер Кинг-Конга, а потом, пшик, все остается позади, как прошедшая любовь, и ты непонимающе хмуришься, глядя на все медицинские заметки, нацарапанные тобою всего неделю назад. Может ли дело обстоять так, словно ничего не происходило? Нет ли какого-то остатка или пятна — не отнял ли сам страх несколько лет твоей жизни, пускай даже рак на сегодня бежал из города?
Такси одолело всю протяженность скоростного шоссе Ван-Уик, затем выехало на бульвар Куинс с его скоплениями покрытых спекшейся сажей больниц, так невыразимо мрачных, что содержаться в них могли лишь самые презренные старики. При таком въезде в город едва можно заметить исчезновение — случившееся менее двух лет назад — Башен-близнецов, подумала она, все же его замечая. Ей казалось, что она одна помнит, как их некогда ненавидели. Но ее прежние взгляды диктовались гласом толпы, а обрела она их, когда ребенком участвовала в марше протеста против их сооружения вместе с тетушкой Юнис, харизматичной и консервативной партнершей Билла Уорнера в области юриспруденции.
Множество непримиримых ньюйоркцев плюс Джин, из Уэст-Виллиджа они шли по авеню Америк по направлению к городской администрации, скандируя: «Уроды! Дылды!» Ее мать считала, что подобные марши не только бесполезны, но и безвкусны. Отец был горд: как же, становление гражданина. Теперь на Джин оказывали успокоительное действие воспоминания о простой прямоте того протеста, о его страстной определенности. Со временем она осознала, что в тот день в ней родилось сердце законницы, но образом, захватившим ее развивающееся сознание, стал не Всемирный торговый центр — им стала женская тюрьма на Гринвич-авеню и худые руки, через узкие прорези в окнах махавшие проходившим внизу участникам марша; дюжина Рапунцелей[71] в еще одной уродливой башне.
После того марша у Джин, словно у туристки в собственном городе, появилась привычка смотреть не вниз, а вверх, и при малейшей возможности она отправлялась в Виллидж — в магазины подержанной одежды, где обретала свой первый стиль, составленный из мужских сорочек и костюмов, и на Вашингтон-сквер, более серую, но и более интимную, нежели любой уголок Центрального парка, с более прямолинейными торговцами наркотой. «Мила, мила, мила», — говорили они, имея в виду синсмиллу[72], и «Коль мимо спешишь, то не улетишь…». Среди торговцев у нее был «друг», Уэйн такой-то, который, если подумать, не был так уж не схож с Кристианом на Сен-Жаке — щербатый, склонный пофлиртовать, черный. «Для головушки чего-нибудь надо?» — спрашивал он, бывало; Джин всегда отвечала отрицательно, но ее трогало такое взрослое внимание. (В то время она все еще каждую ночь наносила на лицо холодный крем Филлис, после чего посыпала его тальком, в непостижимой вере в то, что это сочетание может отбелить ее веснушки.) Однажды, когда обеспокоенный Уэйн утратил к ней интерес, она купила у него пакетик на никель. Когда же он пригласил ее к себе, чтобы его выкурить, она отказалась и никогда больше не приходила на Вашингтон-сквер.
Тюрьму снесли, Джин не знала, когда именно, а теперь и Башен-близнецов тоже не стало; по ним, как ни маловероятно представлялось это с точки зрения тридцатилетней давности, очень сильно скорбели: они были уродами, они были дылдами, но — нашими. Билли умер всего через шесть месяцев после того протеста: шофер, подвозивший его домой с вечеринки, врезался в фонарный столб, и ребро проделало дыру в его сердце. Сидя в такси, несущемся к ее болящему отцу, Джин была рада, что деспотичный сикх не разрешил ей включить кондиционер. Ей хотелось ощутить все. Сегодня пятница: она так спланировала свою поездку, чтобы оказаться в городе как раз в тот день, когда отец вернется из больницы домой и будет готов к приему посетителей. Но накануне Филлис сказала ей, что врачи держат его в палате интенсивной терапии для наблюдения.
— Что это значит? — После операции прошло два дня.
— Ну, полагаю, это самое и означает. Просто они считают, что сейчас за ним нужен глаз да глаз.
— В интенсивной терапии? Там глаз хватает.
— Знаю. Слава Богу, что его страховка это покрывает. На сотню дней. Хотя — Боже упаси. Его врач сказал мне, что у него необычная анатомия. Органы находятся не там, где им полагается. Так что им потребовалось двенадцать часов, чтобы управиться с делом более или менее рутинным. Теперь я вот что хочу сказать тебе, милая, — операция прошла очень успешно, но, разумеется, нечто подобное всегда является для тела травмой.
Врачебные фразы — Филлис, казалось, читала по бумажке, — однако Джин отметила, что слова «процедура» она больше не употребляет.
— Все это время он был более или менее заморожен. Выключен. А потом они действительно подняли его органы к одной стороне. — В голосе матери Джин слышала зачарованность, и она ее понимала, но хотела, чтобы это поскорее миновало.
— Разве госпиталь не самое опасное место? Все эти больные люди, сверхсильные бактерии…
— Здесь многим пациентам куда хуже, чем твоему отцу. За это я ручаюсь. И некоторых из них держат в приемной. Господи, Джин, ты себе такого представить не можешь. Задницы, а не люди! Ты не знаешь, что такое Америка…
Ее матери явно не удавалось сосредоточиться. Джин не могла понять, дурной это признак или добрый. Добрый, решила она. Насколько все может быть серьезным, если она толкует об американских задницах?
— Они там все доминиканцы, втиснутые в одежды на два-три размера меньше, чем надо. Что, по сути, физически невозможно.
— Мама, ты, должно быть, страшно устала. С ним сейчас кто-нибудь есть?
— Нет, никого. Никого, кроме дюжины или около того медсестер. Ты не поверишь, по сколько часов они вкалывают, медсестры со всего мира — миленькие ирландки, африканки, филиппики… или правильно сказать — филиппинки? Здесь есть даже медбрат — на подхвате, конечно. Не с одной серьгой, а с двумя, как у цыганки. Медбратья требуются, чтобы переносить пациентов, хотя тебе не захотелось бы встретиться в темном переулке и с некоторыми из медсестер. Но они — очень хорошие люди, Джин. Настоящие святые.
— Мама! Я вылетаю завтра первым же рейсом, — так она сказала — и вот наконец оказалась здесь, но опять не в состоянии связаться с матерью. Должно быть, Филлис сейчас находится в интенсивной терапии, где, конечно, запрещено пользоваться сотовыми телефонами.
Когда такси замедлило ход на Вашингтонских Высотах, Джин ощутила сильный порыв городских звуков и запахов: шипело мясо и жарилось тесто на серебристой тележке торговца на островке посреди широкой авеню; трубила самба; ньюйоркцы при каждом удобном случае жали на клаксоны — и сегодня этот звук показался Джин праздничным. А потом, еще до широких ступеней Колумбийской пресвитерианской больницы, Нью-Йорк внезапно перестал походить сам на себя — его заместил изрытый колдобинами и заросший зеленью пригород. Шедшую вдоль лестницы бледную стену — огромный склон, блестящий от слюдяной пыли, — украшал фриз из работников госпиталя, облаченных в белую с голубым униформу, сидевших, потягивавшихся, куривших и болтавших. Пройдя через стеклянные двери, Джин оказалась в прохладном вестибюле, где ее скромный чемодан на колесиках привлек неулыбчивое внимание охранников: сдайте его под расписку, затем встаньте в очередь на регистрацию, покажите удостоверение личности, получите большой пропуск с цветной кодировкой, похожий на флэш-карту для людей с ослабленным зрением.
Как раз на этой последней линии усталость так навалилась на Джин, что она ощутила сильнейший позыв принять горизонтальное положение. По крайней мере, она в госпитале, подумала она, хватаясь за прохладный поручень в лифте и безмолвно следя за сменяющимися в порядке возрастания цифрами, пока наконец не оказалась высаженной на шестом этаже. Минуя молодых врачей в холле, секретничавших по своим сотовым телефонам, минуя запруженную народом приемную, проходя через распахивающиеся двустворчатые двери к островку дежурной, Джин снова испытывала всеобъемлющую благодарность за то, что счет здоровья у нее остался незаполненным. Но она не видела своего отца.