Ульоа и настаивает на встрече, ссылаясь на свою дружбу с покойным и утверждая, что эта самая дружба давала ему чуть ли не отцовские права на меня.
Дон Гонсало де Ульоа, когда я увидал его вблизи и с вниманием выслушал, показался мне актером, и, пожалуй, даже великим актером, но из тех, кто полагает, будто жизнь в том и состоит, чтобы личность заменить личиной, а потом приноровиться к маске и жить по ее указу. Одет он был в черное, и в костюме его, уже по-весеннему легком, самой броской деталью был крест Калатравы[24]. Он сразу кидался в глаза, и всякому становилось понятно – крест вполне мог заменить собой Командора, по крайней мере, только об этом и мечтал дон Гонсало. На мой же взгляд, не менее важным дополнением к кресту служило и лицо – оплывшее, багровое, толстогубое, с огромным носом и свирепым взором. Именно такое лицо полагалось иметь Командору, и дон Гонсало терпеливо лепил его, доводил до совершенства, чтобы оно соответствовало высокой должности. Так, во всяком случае, мне подумалось. Лицо огромной куклы, напыщенной и важной, годной на то, чтобы держать бразды правления, вышагивать во главе разного рода процессий и председательствовать на заседаниях трибунала по проверке чистоты крови. Туловище у него тоже было огромным, с огромной же головой. Руки, которые он протянул ко мне, привели меня в ужас, а от объятия его у меня перехватило дыхание.
– Любезный сын мой, Дон Хуан!
Голос его дрогнул, и он зарыдал, сокрушаясь по поводу кончины дона Педро. Нет, он, конечно же, не дозволял себе усомниться в том, что отец мой заслужил вечное спасение. Нет, слезы его были о другом: о свалившемся на него сиротстве…
– Поверь, сын мой, другом, истинным другом умел быть твой отец. Да каким верным! Случались тяжкие времена, когда лишь благодаря тайной щедрости его я мог вести достойный моего положения образ жизни.
И прочее и прочее в том же духе. Он говорил, расхаживая по зале, но внезапно смолк, уставившись на одну из картин.
– Неужто Тициан?
– Право, не знаю.
– Тициан, какие сомнения, достаточно взглянуть. Это ж целое состояние! А вон там – Эль Греко. И натюрморт талантливого юноши по имени Веласкес, теперь прибившегося ко двору. Отец твой знал, на что потратить деньги.
И Командор принялся все осматривать и обнюхивать, и все-то находил превосходным, и все-то стоило громадных денег – мебель, ковры, гобелены и даже мраморные плиты, покрывавшие пол.
– Твое наследство в дукатах потянет тысяч эдак на двести. Да рента на столько же – в мараведи. Эх, что тут толковать, жениться, немедля жениться!
– Теперь я мечтаю лишь о прохладе. Меня словно заживо поджаривают на костре.
– Вольно же тебе в такое пекло оставаться здесь! В твоей усадьбе на Гвадалквивире веет ветерок. А ближе к вечеру там будет сущий рай.
Кажется, он знал о наших владениях больше моего: где располагались апельсиновые сады, а где – оливковые рощи или виноградники, сколько они давали в год доходу и кто покупал урожай.
– Та усадьба, что у Гвадалквивира, – для отдыха, летом твой отец имел обычай наезжать туда вечерами. Место славное! А отчего бы нам туда теперь же не отправиться?
Спорить с ним не было никакой возможности. В мгновение ока он отдал распоряжения кучерам и слугам. Лепорелло весело поглядывал то на него, то на меня и не мог ничего уразуметь. Я же только улыбался – а что еще мне оставалось?
– В путь, в путь! Нам надобно добраться засветло. Ах, как славно сидеть под лимонами, когда нещадно палит солнце. А ведь дороги туда всего минут тридцать.
Да, всего-то полчаса, ежели отсчитывать от моста Трианы. Мы сидели в экипаже, окна были задернуты занавесками. Он обмахивался шляпой. Я расстегнул куртку, но чувствовал, как пот струится у меня по груди. Мы слышали голоса кучера и сидевшего на задке Лепорелло – они кляли зной, солнце и саму затею куда-то ехать.
Когда мы добрались, до захода солнца оставалось еще около часа. Дом был выстроен на холме, а склон холма мягко переходил в берег реки. Дом не отличался большими размерами – в два этажа, беленый, с зелеными ставнями и решетками. Внутри царили полумрак и прохлада. Я рухнул в кресло, стоявшее в углу передней комнаты. Сбросив камзол, я остался в одной рубашке и предложил Командору последовать моему примеру.
– Ну что, мальчик мой, небось охота вздремнуть? – спросил он. – Поспи, поспи, а я пойду разведаю, что здесь да как.
Я и вправду заснул. А когда пробудился, солнце уже почти скрылось и едва виднелись последние его лучи. Командор стоял передо мной, держа в руке канделябр. Лицо его пламенело от возбуждения.
– Какие богатства, мальчик мой! Тебе и невдомек, сколько добра ты получил! Только собранное в этом доме потянет на тридцать тысяч дукатов. Сплошь серебро, все лучшее из лучшего! Да ты самый богатый наследник в Севилье!
Я сидел, прикрыв глаза, и с улыбкой слушал его. Для Командора все в мире, и прежде всего в моем доме, имело свою цену. Он подсчитывал стоимость мебели, ковров, посуды и даже кухонных котлов, которые, по видимости, тоже были какими-то диковинными. Меня начала утомлять болтовня этого сеньора, который, кажется, ошибся в выборе профессии, ему надлежало бы сделаться оценщиком. Когда терпение мое стало иссякать, я умолил его пойти продолжить осмотр и спросил, не согласится ли он составить для меня на листе бумаги опись, после чего он поспешно удалился в сад.
Уже опускались сумерки, и старый Гвадалквивир оттуда, снизу, поманил меня к себе. Я стоял и смотрел, как бежит вода. Она была прозрачной и порой завивалась крошечными водоворотами. Я видел гальку на дне, быстро плывущие мелкие растения. Вдруг мне захотелось обнажить руку и опустить в воду. Какое блаженство – чувствовать кожей мягкий напор воды и в шуме широкого потока улавливать еле приметные звуки! Я задумался: какой смысл все это имело и отчего сердце мое наполнялось счастьем? Но ответа не нашел. Теология учит, что счастье – состояние человека пред лицом Бога; но тут были лишь моя рука да вода – и ударенья воды о руку, и легкий шум. И разумеется, была еще луна, которая уже всплывала на небеса, и были воздух и цветы – но это уже во-вторых. Я не находил ответа, что меня вовсе не огорчало, ведь от руки блаженство разливалось по всему телу, верней, по всему существу моему. В некий миг я вдруг ощутил