— Давай укроемся, где листва погуще, — сказал он.
— А мотоцикл?
— Дождь кончится — попросим Хэла за нами приехать.
— Ну и влипли! — вырвалось у Линдси.
Сэмюел рассмеялся и взял ее за руку. Не успели они сделать пару шагов, как прогремели раскаты грома, и Линдси вздрогнула. Он покрепче стиснул ее ладонь. В отдалении беспрерывно бились молнии, гром рокотал все сильнее. Линдси, в отличие от меня, всегда боялась грозы: дрожала, не находила себе места. Ей казалось, что во всей округе деревья раскалываются пополам, дома вспыхивают от удара молнии, а собаки забиваются в подвалы.
Они пробирались через низкую поросль, которая даже под защитой деревьев успела пропитаться дождем. Время было еще не позднее, но на землю уже опустились сумерки; Сэмюелу пришлось включить фонарик. В этой безлюдной местности все же ощущалось человеческое присутствие: под ногами то и дело скрежетали жестянки и перекатывались пустые бутылки. И вдруг, сквозь густой кустарник и тьму, оба одновременно заметили ряд разбитых окон, зияющих под самой крышей какого-то старинного особняка в викторианском стиле. Сэмюел тотчас выключил фонарик.
— Думаешь, внутри кто-то есть? — спросила Линдси.
— Уж больно там темно.
— И жутковато.
Они переглянулись, и у моей сестры вырвалось то, о чем подумали оба:
— Зато сухо!
Держась за руки, они что есть духу припустили в сторону дома; только чудо помогло им не свалиться в непролазную грязь.
Вблизи Сэмюел разглядел островерхую крышу и крестообразную резьбу под фронтонами. На первом этаже почти все окна были забиты фанерными щитами, но входная дверь свободно болталась на петлях и колотила по штукатурке внутренней стены. Невзирая на ливень, Сэмюел хотел было получше рассмотреть наружные карнизы и наличники, но вбежал в дом вместе с Линдси. Они остановились за порогом, дрожа и оглядываясь назад, на пригородные лесные заросли. Я мигом осмотрела комнаты. Дом был пуст. По углам не таились привидения, в комнатах не обосновались бродяги.
В этих краях неосвоенные земельные участки исчезали не по дням, а по часам, но именно они были приметами моего детства. Мы жили в районе самой первой застройки, где раньше простирались фермерские угодья. Наш район стал примером для подражания — его точные копии расплодились в огромных количествах, но у меня в памяти прочно засел кусок придорожной местности, еще не изуродованный крашеными заборами и водосточными трубами, мощеными дорожками и гигантскими почтовыми ящиками. То же самое было памятно и Сэмюелу.
— Вау! — изумилась Линдси. — Как по-твоему, сколько лет этой развалюхе?
Ее голос эхом отдавался от стен, как в пустой церкви.
— Сейчас прикинем, — сказал Сэмюел.
Забитые щитами окна не пропускали света, но луч фонарика выхватил камин, а потом и деревянные защитные рейки вдоль стен, где некогда стояли стулья.
— Гляди, какой пол. — Сэмюел опустился на колени, увлекая за собой Линдси. — Паркет наборного дерева. Видно, хозяева были покруче своих соседей.
Линдси улыбнулась. Если Хэла в этой жизни интересовали только мотоциклетные двигатели, то Сэмюел был сам не свой до деревянной архитектуры.
Он провел пальцами по полу и заставил Линдси сделать то же самое.
— Этой развалюхе цены нет, — заключил он.
— Викторианский стиль? — попыталась угадать Линдси.
— Даже боюсь произносить, — сказал Сэмюел, — но сдается мне, это неоготика. По карнизам, я заметил, идут крестообразные раскосы, значит, дом построен после тысяча восемьсот шестидесятого года.
— Смотри-ка, — кивнула Линдси.
В самом центре комнаты чернело старое кострище.
— Просто варварство, — расстроился Сэмюел.
— Странно, почему было не разжечь камин? Хоть в этой комнате, хоть в любой другой.
Но Сэмюел, пытаясь разобраться в типах перекрытий, уже разглядывал дыру, прожженную пламенем в потолке.
— Давай слазаем наверх, — предложил он.
— Как в склепе, — посетовала Линдси, оказавшись на лестнице. — Такая тишина — прямо уши закладывает.
Не останавливаясь, Сэмюел осторожно стукнул кулаком по штукатурке.
— Здесь кого-нибудь замуровать — как нечего делать.
И тут настал один из тех неловких моментов, которых они всегда старались избегать, а я ждала с нетерпением. Сами собой всплывали главные вопросы. Где сейчас я? Будет ли упомянуто мое имя? Будет ли сказано обо мне хоть слово? В последнее время, как ни печально, ответ был один: нет. На моей улице больше не бывало праздника.
Впрочем, дом был непростой, да и вечер выдался особенный — выпускные торжества и дни рождения всегда давали мне капельку жизни, поднимали чуть выше в списках памяти, отчего Линдси поневоле задумывалась обо мне дольше обычного. Но сейчас она промолчала. На нее нахлынуло тягостное чувство, которое она пережила в доме мистера Гарви и долго не могла забыть: будто я почему-то оказалась рядом, направляла ее движения и мысли, неотступно шла следом, как невидимый двойник.
Лестница привела их в ту комнату, которая просматривалась снизу сквозь дыру в потолке.
— Хочу, чтобы это был мой дом, — сказал Сэмюел.
— В самом деле?
— Он меня зовет, нутром чую.
— При свете дня ты, наверно, запоешь по-другому, — сказала Линдси.
— Такого чуда в жизни не видел, — произнес он.
— Сэмюел Хеклер, — изрекла моя сестра, — мастер склеивать разбитое вдребезги.
— Кто бы говорил, — сказал он.
Они помолчали, вдыхая сырость. По крыше барабанил дождь, но Линдси казалось, что она спрятана в надежном укрытии, вдали от мира, вдвоем с человеком, которого любила больше всех на свете.
Моя сестра взяла его за руку, и я пошла вместе с ними к порогу восьмигранного закутка, выходящего туда, где прежде был парадный въезд. Этот выступ нависал над входом в особняк.
— Готические эркеры, — сказал Сэмюел, обернувшись к Линдси. — Окна, сделанные наподобие маленьких комнаток, — готические эркеры.
— Вижу, они тебя волнуют? — улыбнулась Линдси.
Я осязала их обоих во тьме, под шум дождя. Не знаю, отметила ли про себя Линдси, но, когда они с Сэмюелом принялись расстегивать кожаные куртки, молнии угасли, а хрипы в горле Бога — эти жуткие раскаты грома — прекратились.
Сидя у себя в кабинете, отец протянул руку и взял стеклянный шар. Круглые стенки оказались приятно прохладными. Отец потряс шар и стал смотреть, как пингвин исчезает, а потом медленно высвобождается из-под мягкого снежного покрова.
В день выпуска Хэл прикатил к нам домой на мотоцикле, но мой папа не только не успокоился — мол, если один байк пробился сквозь грозу и благополучно доставил человека к дверям, то и другой уж как-нибудь доберется, — а, наоборот, заподозрил самое плохое.
Церемония вручения дипломов доставила ему, так сказать, муки радости. Бакли, сидя рядом, добросовестно подсказывал, когда улыбаться и куда смотреть. Умом отец и сам это понимал, просто у него в последние годы развилась некоторая медлительность — по крайней мере, так он объяснял свое отличие от нормальных людей. В страховых заявлениях, с которыми ему приходилось иметь дело по работе, встречалось такое понятие: время реакции, Заметив источник опасности, к примеру встречный автомобиль или сорвавшийся с берега камень, человек способен отреагировать только через определенный промежуток времени. У моего отца время реакции сильно зашкаливало за средние показатели; можно было подумать, он живет в другом измерении, где восприятие полностью искажается перед лицом неизбежности.
Бакли постучался в полуоткрытую дверь.
— Заходи.
— Папа, ничего с ними не случится. — В свои двенадцать лет мой брат был не по-детски заботлив и рассудителен. Притом что он не вносил в семью деньги и не вел хозяйство, дом держался на нем.
— Ты шикарно выглядел в костюме, сынок, — сказал отец.
— Приятно слышать.
Моему брату похвала и впрямь была небезразлична. Он хотел, чтобы папа им гордился, и в то утро даже попросил бабушку Линн подровнять ему челку, чтобы не лезла в глаза. У него был самый что ни на есть переходный возраст — уже не ребенок, еще не взрослый. Обычно он ходил в широченной футболке и мешковатых джинсах, но в тот день сам решил надеть костюм.
— Хэл и бабушка уже ждут, — напомнил Бакли.
— Сейчас спущусь.
Бакли аккуратно прикрыл дверь, щелкнув язычком замка.
Той осенью папа отдал проявить последнюю отснятую пленку из тех, что хранились у меня в заветной коробочке, и сейчас, выдвинув ящик письменного стола, осторожно вынул эти фотографии — в последнее время он частенько так делал: когда его звали обедать, когда бередила душу какая-нибудь телепередача или задевала за живое газетная статья.
Он не раз мне выговаривал, что кадры, которые я считала «художественными», сделаны просто наобум, однако лучший его портрет получился именно у меня: лицо под определенным ракурсом помещено в квадрат три на три дюйма и смотрится как ромб.