А потом, когда они, устав от ходьбы по полям, приходили домой, в избу, она кипятила воду, наливала ее в таз, ставила таз под лавкой, приказывала Ему: опускай ноги!.. — и мыла Ему ноги в тазу, так, как Иисус мыл ноги апостолам; так, как Магдалина мыла ноги, обвивая их волосами, белокурыми косами, любимому Учителю своему. Волосами и жемчугами, да; а еще лила Ему на ноги драгоценное миро и нард, и елей, и снова касалась нежными губами. Все тело человека есть его душа. Тристан, Ты никогда не сможешь лежать в гробу. И я — уже не на земле. Я просто гляжу странную пьесу из своей конченой жизни. Жизнь моя кончена. Толпа вертит, крутит и мнет меня. Толпа сочиняет обо мне и о Тебе сплетни, истории, злые и нелепые байки, присваивает меня, проклинает меня. И кто-то в толпе, юный, чистый, любящий, несет в руке горящую свечу, заслоняя от ветра рукой — огонь, чтоб поставить ко гробу, когда его опустят в могилу, — и молится Его стихами, молитвенно повторяет, шепчет Его стихи. Тристан, твои песни. Твои Тристии. Твоя Изольда не умрет в них.
Ее оттерли от гроба, отжали, неловко стиснули, ударили ей в грудь локтем. Она закусила губу. Надо же и другим людям дать подойти попрощаться. Глаза Его жены, с которой Он так и не развелся — меньше всего перед лицом любви Он думал о людской суете, — угрюмо впечатались в нее, крикнули: никогда не прощу! Глаза короля Марка, высокого, издали видного в толпе, бурлящей и крутящейся у гроба, тихо сказали ей: люблю и прощаю тебя.
Рельеф девятый
Смерть Василия Блаженного
Они скакали по снегу, скоморохи. На них гремели шапки с бубенцами, на их ноги были натянуты красные чулки, и казалось — их ноги в крови. У ближнего, грязного, с оскалом безумных зубов, того, что плясал и изгалялся почем зря, как Петрушка на ярмарке, был вид, будто его, закопанного по шею в землю, нынче выкопали из-под земли. Орали они оглушительно и непотребно, сыпали скороговорками, распевали во все горло. Хрусткий синий снег горел и плавился под их крепкими пятками, под сапогами, а кто-то и босой плясал-вихлялся.
За ними, меж сугробов, шел юродивый Христа ради. Его длинные власы висели вдоль щек, длинная же борода крутилась по ветру. Он не улыбался скоморошьему веселью. Он думал про себя: ни вертепа малого нету у меня, ни ризного одеянья, режущего глаза блеском золотой нитки, вечно без крова пребываю, наг хожу зимой и летом, кутаюсь в космы свои. И дано же мне счастье такое — юродским хожденьем все человечьи грехи искупаю.
— Эх, эх, лютый смех!.. — заблажили скоморохи, обступив Блаженного, высоко подпрыгивая, ударяя себя пятками по тощим задам. — Если люта зима, то сладок Рай, ты сам так баял, так никогда не умирай!.. — Они схватились за руки и стали водить хоровод вокруг длиннобородого босого мужика. — А сорок мучеников, что ради Царствия Божия скончались от мороза на озере Севастийском, в виду жарко натопленной баньки?!. каково им было, да не дрогнули они помереть за Христа?!. А ты, юрода, ты, ходячая головешка, печеная картошка, — ты бы смог помереть за Господа Христа?!. ведь Он-то за тебя, мохнатый, помер, помер!.. и не охнул!.. только завопил на Кресте: Или, Или, лама савахфани!..
Блаженный, худой, весь голый, — краснело на морозе яблоком тело нагоходца, — озирался напуганно, вбирая голову в плечи. «Кыш!.. Кыш!..» — махал он на скоморохов руками, как на голубей. А они знай старались!
— Ты облекся в ризу бесстрастия, — кричали шуты и корчили рожи, — а мы облеклись в тряпицы счастия!.. Ты мнишь, что ты Бог, — а мы мним, что ты шерсти собачьей клубок!.. Бредешь один по улицам Москвы, видать, не сносить тебе головы!.. Подарили б мы тебе, дедка, нож, — да больно он с кривым носом твоим схож!..
Василий сел в снег. Обнял колени руками. Ветер взвил его волосы, и они стали похожи на черное пламя.
— Брысьте отсюда! — завопил он надсадно. — Хочу остаться один!..
— Ну, да ты важный сам себе господин…
Несмотря на перепалки и веселое передразниванье, скоморохи, натешившись, отступили. Василий так и остался сидеть в снегу. Серебряная пыльца снега заметала его плечи, таяла на горячем голом теле, прикрытом лишь куском дерюги. Пальцы посинели от мороза, распухли, будто в них впились раки. Целый день он проводил на улицах, переулках и площадях Москвы среди нищих, калек и бродяг. Богатые, завидев его, спешно крестились, иные морщились. Им противно было видеть мужика, расхаживающего голяком. Его пытались побить — Бог уберег его. Ему больно было видеть чужое горе. Если он видел кошку, коей отрубили хвост, или воробья, обжегшего на огне лапки, он горько плакал, и страдающий зверь или птица выздоравливали от его слез. Он не любил князей и бояр — он прощал им их боярство; он понимал, что каждый человек пьет чашу свою.
Луна, золотая моя. Ты ведь и над ним мерцала тоже. И он, задрав бороду, поднимал к тебе исстрадавшееся, обмороженное лицо свое, сидя на снегу на корточках, потирая прядями бороды подбородок и губы.
Когда татары напали на Русское Царство, перед северными дверьми Успенского собора в Кремле Блаженный долго, со слезами, молился Богу вместе с благоверными. В храме был слышен страшный шум, будто по храму летала огромная, с размахом неведомых крыл, печальная Ангелица. Бабки брехали, что намедни видели Ангелицу близ замерзшего Елоховского пруда; она, дескать, с небес свалилась, летала-летала, да и крыло ей одно кто-то жестокий подранил, ну, она вниз и грохнулась, как ноги не переломала; а от чудотворного образа Владимирской Пресвятой Богородицы раздался громкий голос. Вслед за шумом явился и огонь, Блаженный молился все горячее; и все исчезло, как дым, когда Божий мужик грозно поднял обе руки вверх, как бы призывая кого-то.
И тотчас же, будто с фрески, намалеванной светлой охрой, ярким кровавым суриком, золотой яичной темперой и другими золотыми, синими и серебряными красками на сгущенном, как грозовые тучи, черном фоне, слетела огромная птица, и видевшие ее говорили, что у нее была голова, глаза и волосы женские, и руки простирала она вперед, молитвенно сложив. И встала Ангелица перед Василием, а Василий опустился на колени перед Крылатой. И шелестели шепоты, от них в церкви разливалось свеченье, как от пучков Пасхальных свечей.
Ах, Луна. Ты видала его. Ты видала, как он шел босиком по московским сугробам, и Москва ведь не такая была, как сегодня, — не железная, не подземная, не оголтелая. Ангелица прилетела — жди, люд, страшной беды. Все равно что увидеть звезду хвостатую на черном небе в ночи, или — Красную Луну. Луна, облитая кровью: что может быть страшней? У Красной Луны есть лик, есть глаза и рот. У нее, Красной, лик Дьявола. Дьявол есть, есть в мире. И он мстит, мстит тем, кто смеется над ним, отрицает его.
Василий, Блаженный Христа ради, видел на ночном небосводе Москвы Красную Луну. И садился в снег, скрючив ноги, и предсказанья сыпались из него, как зерно из дырявого мешка. Он протягивал руки к церкви, и из окон, из церковных дверей вырывался великий огонь, мгновенно погасающий. Крымский и татарский ханы вторглись в пределы Руси, зверствовал, резал животы и вливал в глотки расплавленный свинец Махмет-Гирей. А Иоанн Грозный воцарился — пришел Блаженный, скрючивая обмороженные пальцы, в монастырь Воздвиженья, и упал на землю, и так стал плакать и молиться, что люди, шедшие мимо, испуганно крестились и говорили: беда, большая беда будет на Москве.
И стала большая беда на Москве. Страшный пожар объял ее. И первым загорелась красавица церковь Воздвиженья. И Кремль, и Китай-город — оба сгорели в прах. Дворец Великого Князя обратился в пепел. Медь, как вода, лилась, обжигая несчастным жителям ноги.
И крик раздавался из многих глоток, и вздымали люди кулаки, проклиная небо. И тогда Василий Юродивый сказал: что вопите, пошто не веруете, маловерные вы! Поднимите лики ваши к небесам! Вон, вон она, кровавая звезда, яко стрела, летит к Красной Луне! И это знаменье внятно мне, и я, Василий, изъясняю вам его! Слушайте!
И все собрались вокруг него и, плача, обратились в слух.
* * *
Почему меня не было тогда рядом с ним?!
Почему не я рядом с ним стояла там, в изумленной, потрясенной горем вселенского огнища толпе, вместе с обожженными детьми, вместе с вопящими матерями, с обездоленными стариками, потерявшими последний, предсмертный кров свой?! Пророк! Он поднимал над толпой костистые длани свои. Он юродствовал. И то, что он напророчил, сегодня откликнулось во мне, в моем родном времени так, что я и не предполагала такой поворот земной оси.
Будто что-то толкнуло меня под грудь. Слева. Там, где сердце.
Я тихо, крадучись, как кошка, встала с кровати. Влезла в юбку. Напялила сапоги. Одежда, проклятая. Блаженный тебя не носил, и правильно делал. Одни хлопоты с тобой: покупать, шить, думать, что тебе к лицу, а что не к лицу.
Я глянула в окно и обнаружила, что сегодня ночью над спящими людьми стоит Кровавая Луна.