— Он в Валеве? Ранен?
— Вчера я слыхал, будто ранен. Сегодня мне двое сказали, что не ранен он, а это еще хуже. И будто присоединили его к четвертому полку. Потому что его эскадрон выбили начисто. А теперь и четвертый полк выбьют начисто. Свинец льет, дождь льет, — шептал он. — Дай огоньку, — сказал громче глухим голосом.
Вукашин протянул ему коробок спичек. Джордже зажег погасшую сигарету.
Человек умирает таким, каким родился, подумал Вукашин. И я тот же, каким был в Прерове. Что мне ему сейчас сказать?
— Как ты узнал, что я здесь?
— Дочка твоя сказала. А мука меня заставила.
— Думаешь, мне легче?
— Сейчас каждому свое самое тяжкое. — Джордже шагнул к нему. — Для себя я никогда и ни о чем тебя не просил, — еле выговорил.
И отшатнулся, охваченный ознобом, слова трудно было разобрать.
— Спаси мне его, ты можешь. Пусть станет телефонистом. Он грамотный, у него подходящий и громкий голос для телефониста. Ты слышишь меня, Вукашин?
— Какой телефонист? Почему именно телефонист?
— Да не хочет он, изверг, быть ординарцем. Не хочет никому прислуживать. Я его летом пристроил вестовым у командира полка. А он, изверг, не хочет прислуживать. Нарочно нашкодил, и тот отправил его в эскадрон. Я тридцать дукатов отдал, чтобы перевели его в санитары. А он, собака, и слышать не хочет. Разозлился на меня, пишет: «Я согласен быть санитаром только в том случае, если после войны отрублю себе руки. Лазаретскими руками держать хлеб и еще кое-что, что я люблю придерживать, — такое не пойдет». Вот он весь, окаянный.
Мы братья, сказал себе Вукашин. Братья мы, повторил, испытывая желание положить руку тому на плечо. Но для этого не нашлось храбрости, а Джордже снова придвинулся вплотную, чувствовалось его дыхание.
— Молю тебя, брат, спаси мне его.
— Господи, Джордже, как я спасу? Я своего сына не могу спасти. И ее, ты сам видел, где она.
— Можешь. Ты должен спасти Адама. Не за что ему погибать. Никто уже не остановит швабов. С Сербией покончено. Пусть хоть кто-нибудь уцелеет в этой беде.
— Мы должны сражаться. Должны, Джордже, — шептал Вукашин, защищался, не зная, чем утешить брата, не зная, как ему помочь.
— Мы должны жить, а не погибать, псы вы министерские и генеральские! Мы жили под турками, под пашами и янычарами, проживем и под Францем. Что мне государство? Мне сын нужен.
— Я не могу. Никак. И мой сын завтра уходит взводным в окопы. Я не могу его спасти.
— Можешь, да не хочешь. Партия, государство, это отечество тебе важнее жизни. Ты, как и твой отец, больше всего любишь власть.
— Не требуй от меня того, что я не могу сделать своему сыну. Не требуй! — в отчаянии выкрикнул Вукашин.
— Только себя любите вы с Ачимом, — простонал Джордже и отступил.
Исчез в пелене дождя, придавленный своим мешком. От грохота и скрипа телег не было слышно его дыхания.
— Тогда назови мне человека, который может и у которого душа есть. Найдется у меня для такого… — Он постучал себя ладонью в грудь: густо зазвенели монеты. — Сколько попросит, найдется.
— Неужели ты не понимаешь меня, человече? Кому я скажу: вот тебе кошель с червонцами, переведи Адама Катича в телефонисты. Не можем мы так спасать друг друга. Не можем, Джордже. — Голос его оборвался.
— Знал я, что ты собака, — проворчал Джордже и зашагал в город.
У Вукашина не было сил остановить брата, произнести его имя и не разрыдаться. Словно в ознобе, он прижимался к дереву. Мимо проезжала телега, в которой пел раненый. Вдруг он застонал и опять запел. Ожесточенно. Песню, которую жители гор поют на свадьбах. И от этой песни стыло сердце.
Джордже исчез во тьме. Двадцать один год они не видались. А сегодня ночью вот так. Опять отлетают друг от друга, как галька, опять с обидой и ненавистью в сердце у Джордже. Чтобы еще раз подтвердить фатальность своей судьбы: даже с братом не может он жить в мире на этой проклятой земле. Но сейчас у него болит душа сильнее, чем когда-либо.
— Джордже! Джордже! — закричал Вукашин и бросился по раскисшей дороге. Не догнал. Крикнул еще раз. Тот не отозвался. Дождь, испокон веку дождь. Древний ветер в голых деревьях. Подъезжают телеги с ранеными.
Он поспешил в город, надеясь разыскать брата. Чтоб объяснить ему все, что произошло с тех пор, как в то рождественское утро он навсегда простился с Преровом. Сегодня ночью Вукашин может ему все рассказать. Одна мать их родила, брат поймет его лучше Ольги. Сегодня ночью они в одинаковом положении и равны. Напрасным было его бегство из Прерова.
Он искал брата повсюду, чтоб рассказать об этом: на улицах, в трактирах, среди беженцев из Мачвы, что тянулись дорогой к Лайковацу. Джордже не было нигде.
Онемевший и оцепенелый, прекратил он свои поиски. Его ждал генерал Мишич. Ему, именно ему и именно сейчас, он выскажет все, что думает о мобилизации студентов и о положении на фронте, все, о чем умолчал. Адъютант подчеркнуто официально проводил его в кабинет Мишича. Генерал сидел за абсолютно пустым столом, в кепи и шинели, устремив взгляд в пол.
— Я жду тебя, Вукашин, — произнес он строго, вставая.
— Я был в госпитале у Милены. По пути встретил земляков, задержался. — Вукашин отряхнул влагу с пелерины и шляпы, опустился на стул возле стены. Хорошо, что рядом стена. — Как Луиза и дети? Сыновья пишут?
— У них все в порядке. Если у кого-то сейчас может быть все в порядке. Мне они не пишут. Должно быть, считают, будто я от их командиров могу узнать все, что меня интересует. — Он снял кепи, положил на край стола. — Я хочу сразу сказать тебе, что я думаю о нашем вчерашнем совещании. Ты, Вукашин, прав. Ты говорил разумно и честно. Я был и сейчас нахожусь под впечатлением твоей политической логики. Разум мой радовался, слушая тебя.
— Ты шутишь, генерал?
— Помилуй, Вукашин. Я говорю искренне и дружески.
— Но ты же со мною ни в чем не согласился.
— Да, не согласился. Однако не потому, что ты неумно говорил. Но потому, что сегодня мы не смеем и не можем делать и поступать так, как ты предлагаешь.
— Почему, если мы наверняка сумеем избавиться от этой безысходности?
— Мы не смеем и не можем.
Ординарец принес тарелки, хлеб, миску с каким-то дымящимся кушаньем.
— Я сказал Луизе, что не буду ужинать дома. Давай вдвоем поужинаем. — Мишич отошел от стола, чтоб ординарец мог расстелить скатерть и поставить еду. — Бывают, мой Вукашин, такие периоды в жизни народа, когда поступают не самым разумным образом, но как могут и как должны.
— Ты хочешь сказать, как указывают обстоятельства и возможности?
— И это тоже.
— Но я стоял именно на той точке зрения, которая основана на реальных обстоятельствах и возможностях. Я единственный защищал то, что сегодня можно и должно сделать во спасение и во имя будущего Сербии.
— Только ты и мой начальник Путник не приняли в расчет народ. А народ никогда целиком не укладывается в одно определенное состояние. И не избавляется от этого состояния единственным и лучшим путем.
— Те, кто его ведут, должны, наверное, найти лучший путь. Только так могут они оправдать свое управление и все с ним связанное.
— Я думаю иначе. Идущие впереди не всегда могут знать лучший путь и направление. Но они всегда обязаны знать, чего народ больше всего не хочет. Это бородатый лис Пашич знает точно. Наш народ сейчас не хочет и не может принять то, что представляется наиболее разумным для его будущего.
— В этом я не уверен. Нет. — Вукашин встал и попытался пройтись по кабинету, но тот был тесен ему, и он вернулся к своему стулу, ухватился за спинку, с трудом подавляя в себе острую неудовлетворенность позицией Мишича и его незамысловатой философией о жизни народа.
— Я знаю гениальных полководцев, принимавших при больших неудачах решения, которые даже их фельдфебелям показались бы дурацкими. Иногда они побеждали благодаря таким решениям, иногда проигрывали. А если зрело рассудить, станет очевидно, что эти люди не были дураками. И они должны были знать, что есть самое разумное и самое лучшее. Однако почему-то поступали иначе. Потому что были вынуждены. Может быть, и мы в нынешних обстоятельствах поступаем неразумно. Иди, давай закусим.
Во время ужина генерал Мишич не переставая, точно его допрашивали, без малейшего желания услышать суждение собеседника рассказывал историю войн и принятых полководцами решений, начиная с Карфагена и до франко-прусской войны 1871 года, отыскивая в них схожесть с нынешней обстановкой в Сербии и подтверждение своей позиции. А Вукашин опять почему-то не мог сказать ему, что считает ошибочным и трагичным решение об отправке студентов и учащихся на поле брани. Его продолжала мучить встреча с Джордже, их расставание, непонимание ими друг друга. И когда затянувшийся ужин все-таки подошел к концу, Вукашин, сказав, что идет к Милене в госпиталь, раздосадованный, а может, и разочарованный в своем товарище, покинул его и вышел на улицу.