„И какова же была их благодарность? — ханжески спросил он. — Евреи в Будапеште стреляли по нашим солдатам“. Я возразил, что, если 450 000 евреев осталось, а было 850 000, значит, 400 000 были депортированы и их судьба неизвестна. Оставшиеся в Венгрии евреи не знали, что их ожидает, этим и объясняется их реакция.
Гиммлер отверг мои возражения. Свои аргументы он явно взял из известной басни Лафонтена: „Как страшен этот зверь! Он защищается, когда его хватают!“ Гиммлер продолжал: „Я намеревался сдать лагеря без сопротивления, как обещал. Я сдал Берген-Бельзен и Бухенвальд, но мне отплатили за это злом. В Берген-Бельзене одного из охранников связали и сфотографировали вместе с умершими незадолго до этого заключенными. И эти снимки распространяются теперь по всему миру. И Бухенвальд я сдал без сопротивления, но наступающие американские танки внезапно начали стрелять. Лазарет, который состоял из легких деревянных домиков, загорелся, а потом фотографировали трупы. Эти фотографии используют теперь для пропаганды ужасов. Когда я прошлой осенью переправил в Швейцарию 2700 евреев, даже это использовали для кампании в прессе лично против меня. Писали, будто я освободил этих людей лишь для того, чтобы создать себе алиби. Мне не нужно никакого алиби, я всегда делал то, что считал необходимым для немецкого народа, и добавлю к этому, что я не разбогател. Ни в кого за последние 12 лет не швыряли столько грязи, сколько в меня. Я никогда не мстил за это, даже в Германии каждый мог писать обо мне все, что хочет. Но публикации о концлагерях используются против нас как средство травли, и это не располагает меня к тому, чтобы и впредь отдавать лагеря. Например, несколько дней назад я приказал принудительно эвакуировать один лагерь в Саксонии, когда к нему приблизились американские танковые колонны. А с какой стати я должен был поступать иначе?“
Я боялся, что за повторными жалобами Гиммлера на публикации об ужасных открытиях в концлагерях, которые он пытался дискредитировать как „пропаганду ужасов“, может последовать требование в качестве ответной услуги за согласие на наши требования прекратить эти публикации. Несомненно, Гиммлер верил под многолетним влиянием геббельсовской пропаганды, будто евреи действительно контролируют мировую прессу, как лживо утверждала нацистская пропаганда, и, может быть, верил даже, что я как представитель евреев — хотя мы договорились, что я выступаю в качестве частного лица — могу оказать влияние на прессу союзных и нейтральных стран. Чтобы предварить прямое требование, я перебил его и обратил его внимание на свободу прессы в демократических странах.
„Правительство в демократической стране не имеет права препятствовать нежелательным публикациям. В дальней перспективе решающее значение имеют изложенные в них факты. В прошлом году освобождение 2700 евреев встретило благожелательный отклик в прессе всего мира, равно как и то обстоятельство, что здоровье освобожденных из лагеря Терезиенштадт было в сравнительно хорошем состоянии. У меня создалось впечатление, что Терезиенштадт был лучшим лагерем. Продолжение освобождения заключенных — единственная правильная политика, независимо от того, что пишет пресса. В спасении выживших евреев заинтересован не только еврейский народ. Шведское правительство выразило свой интерес тем, что уполномочило д-ра Керстена и меня на эту поездку. И на правительства и народы союзных стран согласие на наши предложения произвело бы благоприятное впечатление. Спасение оставшихся в живых евреев имело бы огромное значение и пред лицом Истории. А продолжение принудительной эвакуации может нанести Германии лишь ущерб. Необходимо разблокировать дороги, организовать снабжение и т. д.“.
Гиммлер заметил, что Терезиенштадт не был лагерем в собственном смысле слова, это был город, где жили одни евреи, где у них было самоуправление, и они сами организовывали все работы. „Эта организация была создана мною и моим другом Гейдрихом, и мы хотели, чтобы все лагеря выглядели так“, — лицемерно заявил он. Последовала долгая дискуссия. Я подчеркнул необходимость предложенных мер по спасению, причем Керстен меня поддержал. Особый упор мы делали на том, чтобы была разрешена эвакуация заключенных из Равенсбрюка в Швецию.
Общим обещаниям Гиммлера я не верил. Зато некоторые точно сформулированные обещания могли быть соблюдены хотя бы по той причине, что сотрудники Гиммлера были заинтересованы в том, чтобы отметить свое участие в этом. Кроме того, следовало опасаться, что последние недели войны станут особенно критическими для заключенных. Публикации о Бухенвальде могли побудить нацистских вождей, либо самого Гиммлера, либо группу Гитлера-Кальтенбруннера к тому, чтобы сравнять с землей все еще оставшиеся концлагеря, чтобы уничтожить все следы и всех живых свидетелей своих преступлений. Последние дни смертельной борьбы Третьего рейха были опасными для жизни тех немногих, кому удалось пережить долгие годы страданий и мучений в лагерях.
Гиммлер захотел посоветоваться со своим адъютантом д-ром Брандтом. Мы с Шелленбергом вышли в соседнюю комнату. Во время нашего отсутствия Гиммлер продиктовал два письма, адресованных Керстену.
Когда я примерно через 20 минут вернулся в салон, Гиммлер заявил: „Я готов освободить тысячу евреек из концлагеря Равенсбрюк, и вы можете их забрать через Красный Крест. Дано согласие на освобождение из Равенсбрюка француженок согласно списку шведского Министерства иностранных дел. Примерно 50 интернированных в норвежских лагерях евреев будут освобождены и доставлены на шведскую границу. Что же касается дел 20 шведов, осужденных германским судом и находящихся в тюрьме Грини, то их дела будут благожелательно изучены, и, если это возможно, их освободят. Вопрос об освобождении ряда названных заложниками норвежцев будет благожелательно изучен. Названные поименно большей частью голландские евреи будут освобождены из Терезиенштадта, если Красный Крест сможет их забрать. Но евреек из Равенсбрюка не следует называть еврейками, их можно назвать, например, польками. Разумеется, не только ваш визит должен остаться абсолютной тайной, но и прибытие евреев в Швецию следует держать в секрете. Что же касается прекращения принудительной эвакуации и передачи лагерей союзникам, то я сделаю все, что смогу, чтобы выполнить эти пожелания“.
Характерным был страх Гиммлера перед тем, что освобожденных евреек будут называть еврейками. В этом отразились те разногласия между Гиммлером и Гитлером, на которые мне накануне указал Шелленберг. Пусть Гиммлер в тот момент обладал властью, он все равно не хотел иметь никаких личных хлопот из-за евреев. Шелленберг, правда, уже давал понять, что позиция Гитлера — вопрос второстепенный. Во время беседы обсуждались и общеполитические вопросы. Гиммлер дал волю своей ненависти к большевизму в известном нацистском стиле. Процитирую некоторые его высказывания:
„Американцы еще поймут, что мы служили оборонительным валом против большевизма“.
„Гитлер войдет в историю как великий человек, потому что он даровал миру национал-социалистическое решение, единственную общественно-политическую форму, которая могла бы противостоять большевизму“.
Один-единственный раз за все время он упомянул имя Гитлера.
„Американские и английские солдаты заразятся большевистским духом и вызовут социальные беспорядки в своих странах“.
„Немецкие массы настолько радикализированы, что, когда национал-социализм падет, они будут брататься с русскими, власть которых в результате еще больше увеличится“.
„В Германии осенью и зимой будет голод“.
После минуты молчания он добавил, словно для самого себя:
„Будут неимоверные трудности; для восстановления мира понадобится много мудрости“.
„Американцы выиграли свою войну; немецкая промышленная конкуренция сломлена на десятилетия“.
„От нас требуют безоговорочной капитуляции. Об этом не может быть и речи. Я не боюсь умереть“.
„Во Франции при нашей оккупации был порядок, хотя мы имели там всего 2000 немецких полицейских. У всех была работа, всем хватало еды. Нам удалось навести порядок и создать здоровые условия в портовом квартале Марселя, чего не смогло сделать ни одно французское правительство“.
„Я понимаю население, которое сражается за свободу своей страны. Мы никогда не опускались до таких методов, как англичане, которые, помогая французским маки, сбрасывали парашютистов в чужой униформе или в гражданской одежде“.
Понимание партизанской борьбы пришло к Гиммлеру слишком поздно. Слушая его презрительные слова о парашютистах, я вспомнил Голландию, особенно Роттердам. Лживость его аргументов была типична для всей беседы. Встреча длилась ровно два с половиной часа. В пять часов утра Гиммлер уехал из поместья на автомобиле. Все это время — за исключением 20 минут, когда я находился в другой комнате, — мы разговаривали.