Конечно, начиная переговоры, Гиммлер рисковал — Гитлер никогда бы не простил ему такие действия за его спиной да еще и с отказом от проводимой прежде политики относительно евреев. Керстену удалось встретиться в Стокгольме с представителем Всемирного еврейского конгресса Гиллелем Шторхом, который согласился на предложение Гиммлера, но требовал немедленного освобождения евреев по приложенным спискам. Странами перемещения их из лагерей были названы Швеция и Швейцария. Гиммлер подтвердил желание вести дальнейшие переговоры, и Шторх прислал в Германию своего парламентария еврея Норберта Мазура, еще в 1938 году бежавшего в Швецию. Для того чтобы парламентарий не был остановлен на границе, врач Гиммлера Брандт приготовил для него фальшивые документы.
19 апреля парламентарий был доставлен из берлинского аэропорта на машине гестапо в поместье Керстена в 70 километрах от столицы. 20 апреля, когда с еврейским парламентарием беседовал приехавший в поместье Шелленберг, сам Гиммлер находился в бункере фюрера — Гитлер отмечал свой 56-й день рождения. С этого праздника Гиммлер приехал в Харцвальд только в середине ночи и более двух часов разговаривал с парламентарием с глазу на глаз.
Мазур оставил воспоминания об этом разговоре, который уже ничего в еврейской политике нацистов изменить не мог, как ничего не мог изменить и в судьбе Гиммлера и самой Германии. «В половине третьего мы услышали, — рассказывал Мазур, — что подъехал автомобиль. Керстен вышел во двор, и через несколько минут вошел Генрих Гиммлер в сопровождении Шелленберга, своего адъютанта д-ра Брандта и Керстена. Гиммлер приветствовал меня словами „Добрый день!“, а не „Хайль Гитлер!“ и сказал, что он доволен тем, что я приехал. Мы сели за стол, и нам сервировали кофе на пять персон.
Гиммлер был элегантно одет; хорошо сидевшая на нем униформа была украшена знаками отличия и орденами. Вид у него был ухоженный; несмотря на поздний час, он был оживлен и производил впечатление спокойного, владеющего собой человека. Внешне он выглядел лучше, чем на фотографиях. Признаком садизма и жестокости, возможно, был его беспокойный, пронзительный взгляд. Если бы я не знал его прошлое, я бы не поверил, что этот человек ответствен за самые широкомасштабные массовые убийства в Истории.
Гиммлер сразу начал говорить.
„Наше поколение, — сказал он между прочим, — никогда не знало мира. Когда разразилась Первая мировая война, мне было 14 лет. Едва война кончилась, в Германии началась гражданская война, и в восстании союза „Спартак“ евреи играли руководящую роль. Евреи в нашей среде были чужеродным элементом, они всегда сеяли смуту. Несколько раз их изгоняли из Германии, но они всегда возвращались. После нашего прихода к власти мы хотели решить этот вопрос раз и навсегда, и я планировал гуманное решение путем эмиграции. Я вел переговоры с американскими организациями, чтобы ускорить эмиграцию, но ни одна из стран, якобы дружественно относящихся к евреям, не захотела их принять“.
Я возразил, что для немецкого народа, может быть, и было бы удобней не иметь меньшинств в своей среде, но это не соответствовало бы с таким трудом выработанным правовым понятиям, если бы людей, живущих в стране, где жили их отцы и прадеды, внезапно изгоняли с их родины. Тем не менее, евреи смирились с этим принуждением и готовы были эмигрировать, но нацисты хотели за несколько лет покончить с состоянием, которое создавалось на протяжении многих поколений, а это было невозможно. Гиммлер продолжал: „Когда началась война, мы вступили в контакт с пролетаризированными массами восточных евреев, а это породило совершенно новые проблемы. Мы не могли терпеть такого врага в нашем тылу. Еврейские массы были разносчиками опасных эпидемий, в частности сыпного тифа. Я сам потерял тысячи моих лучших эсэсовцев из-за этих эпидемий. И к тому же евреи помогали партизанам“.
На мой вопрос, каким образом партизаны могли получить помощь от евреев, которые были заперты в больших гетто, Гиммлер возразил: „Евреи передавали партизанам информацию. Кроме того, они стреляли в гетто в наших солдат“. Такую интерпретацию давал Гиммлер героической борьбе евреев в Варшавском гетто. Какое чудовищное извращение истины!
Я попытался осторожно отвлечь Гиммлера от неудачной идеи защитить немецкую политику в еврейском вопросе, разговаривая с евреем, так как эта попытка защиты вынудила бы его говорить одну неправду за другой. Но это было ни к чему. Казалось, он испытывал потребность умышленно произнести эту защитительную речь перед евреем, так как он, конечно, чувствовал, что дни его жизни или, по крайней мере, его свободы сочтены.
Он продолжал: „Для борьбы с эпидемиями мы были вынуждены построить крематории, где сжигали трупы множества людей, ставших жертвами этих болезней. И за это нам теперь грозят казнью!“ С его стороны это была самая отвратительная попытка искажения истины. Я был так потрясён подобным объяснением появления пресловутых фабрик трупов, что не мог вымолвить ни слова.
„Война на Востоке была невероятно жестокой, — сказал после этого Гиммлер. — Мы не хотели войны с Россией. Но вдруг мы обнаружили, что Россия имеет 20 000 танков, и мы были вынуждены действовать. Речь шла о том, чтобы победить или погибнуть. Война на Восточном фронте стала для наших солдат тяжелейшим испытанием. Негостеприимная природа, жестокие морозы, бесконечные просторы, враждебное население и повсюду партизаны в тылу. Немецкий солдат мог выстоять, только проявляя жестокость. Если в какой-нибудь деревне раздавался хоть один выстрел, приходилось сжигать всю эту деревню. Русские — не обычные противники, мы так и не смогли понять их менталитет. Они отказывались капитулировать даже в самом безнадёжном положении. Если еврейский народ пострадал из-за жестокости этой борьбы, то нельзя забывать, что и немецкий народ тоже не щадили“.
Разговор перешел на другую тему — тему концентрационных лагерей. „Свою дурную славу эти лагеря заслужили из-за неудачно выбранного названия, — так начал Гиммлер свое объяснение. — Их надо было назвать лагерями перевоспитания. В них сидели не только евреи и политические заключенные, но и уголовники, которых после отбытия ими их срока не отпускали на свободу. В результате Германия в военном 1941 году имела самый низкий уровень преступности за много десятилетий. Труд заключенных был тяжел, но эти тяготы переживал и весь немецкий народ. Обращение с заключенными в лагерях было строгим, но справедливым“. Я перебил его: „Но ведь нельзя отрицать, что в лагерях совершались тяжелые преступления?“ Он ответил: „Я могу допустить, что нечто подобное происходило, но я наказал виновных“.
Хотя я — исключительно с учетом моей задачи добиться освобождения еврейских и прочих заключенных, — вынужден был продолжать беседу, в тот момент, когда он заговорил о „справедливом обращении“ в концлагерях, я не смог сдержать свое возмущение. Мне доставляло удовольствие от имени страдающего еврейского народа сказать ему в лицо хотя бы о некоторых преступлениях, творившихся в этих лагерях. В этот момент я, как рупор поруганного, но не уничтоженного права, чувствовал себя сильнейшим из нас двоих. И я думаю, Гиммлер осознавал слабость своей позиции.
Я попытался еще раз отвлечь его от этих попыток самозащиты.
„Произошло многое, что невозможно исправить или возместить, — начал я. — Но если в будущем еще можно будет навести мосты между нашими народами, то как минимум все евреи, которые сегодня еще живут на подвластных Германии территориях, должны остаться в живых. Поэтому мы требуем освободить всех евреев из лагерей, находящихся вблизи от Скандинавии или Швейцарии, чтобы их можно было эвакуировать в Швецию или Швейцарию, а что касается остальных лагерей, то пусть заключенные остаются там, где находятся, пусть с ними обращаются хорошо, обеспечат их достаточным количеством еды, и пусть эти лагеря будут без сопротивления переданы союзникам, когда фронт приблизится к ним. Кроме того, мы просим выполнить пожелания, содержащиеся в ряде писем шведского Министерства иностранных дел и касающиеся освобождения ряда арестованных шведов, французов, голландцев и евреев, а также взятых в заложники евреев“. Керстен энергично поддержал мои пожелания.
Я попросил Гиммлера назвать число еще остающихся в концлагерях евреев, и он привел следующие цифры: Терезиенштадт — 25 000, Равенсбрюк — 20 000, Маутхаузен — 20–30 000 и еще немного в ряде других лагерей. Он утверждал также, что в Освенциме было 150 000 евреев, когда этот лагерь попал в руки русских; в Берген-Бельзене содержалось 50 000 евреев и в Бухенвальде 6000, когда эти лагеря были переданы англичанам и американцам. Я знал, что его цифры неверны и, особенно в случае Освенцима, сильно преувеличены. В Венгрии, сказал Гиммлер, осталось 450 000 евреев.
„И какова же была их благодарность? — ханжески спросил он. — Евреи в Будапеште стреляли по нашим солдатам“. Я возразил, что, если 450 000 евреев осталось, а было 850 000, значит, 400 000 были депортированы и их судьба неизвестна. Оставшиеся в Венгрии евреи не знали, что их ожидает, этим и объясняется их реакция.