Я не знаю, о чём именно он спрашивает, но тоже улыбаюсь. Лиц друг друга мы почти не видим, но улыбки слышны по голосам.
- Всё хорошо. Загадили только всю школу. Может место какое определим?
Столяр не отвечает, наливает мне в кружку дурнотно пахнущей горилки, - он принёс ещё один пластиковый пузырь.
Пью, передаю Сане.
Тот, захлебнувшись, кашляет.
- Ну-у… - гудят пацаны разочарованно, каждый считает своим долгом ударить его по спине. Плохиш даёт оплеуху.
Саня отмахивается от него недовольно.
- А чего? Всем можно, а мне нет? - смеётся Плохиш.
Появляется откуда-то тушенка, ее держит на широкой руке Вася.
Заедаем.
Что-то говорим о произошедшем и происходящем, много материмся, кажется, что только материмся, изредка вставляя глаголы или существительные, обозначающие движение, виды оружия, калибры. На каждую «муху», на каждого «шмеля», летевших в наши бойницы, раскурочивших школу, приходятся россыпи дурной, взвинченной, крепкой, как пот, матерщины.
Поминаем пацанов, снова материмся…
Немного, почти истерично, смеёмся, вспоминая, как гранаты, что бросали чичи, бились о сетку и летели вниз.
- Мы, пусть пацаны меня простят, хорошо отделались, бля буду! - говорит захмелевший Плохиш. - По идее, нас должны тут всех уже положить…
Столяр выспрашивает у Хасана куда можно отсюда уйти через овраг. Все замолкают. Хасан подолгу молчит, не отвечая. Он часто так делает - ему зададут вопрос, он паузу тянет, - усиливает значимость ответа. Сейчас все ждут его слов с нетерпением.
Но он, похоже, искренне затрудняется.
- Я всё здесь знаю. Но я не знаю одного, - где… боевики. Куда идти? К ГУОШу? Или в сторону Черноречья? В заводской район? К Сунже? Везде можно нарваться. При чём на своих.
Все молчат.
Где-то в стороне заводской комендатуры слышна серьёзная перестрелка.
Школа тиха. Раздаётся бульканье горилки.
Повторяем - по кругу. Говорим что-то несущественное…
Обходим с Саней школу. Чувствую себя бодрее. Водка, славная отрава.
Никто не спит. Все надеются, что утром за нами приедут.
Монах хмур. Он вглядывается в темь за окном, стоя у бойницы.
Я встаю рядом с ним и долго молчу. Отстранившись от бойницы, закуриваю, пряча сигарету в ладонях. Табак вновь обрел вкус.
- Сереж, а правда Бог есть? - спрашиваю.
- Есть, - отвечает он, безо всякой ненужной твердости, - так как если бы я спросил у него, есть ли у него родители, или друг, или сестра…
- А зачем он?
Монах молчит. Ему не хочется со мной разговаривать. Кажется, что Монах часто разговаривал со мной мысленно, пытаясь меня убедить в чём-то. И, наверное, уже так много всего сказал, что понял: бестолку мне что-то объяснять.
- Чтобы люди не заблудились, - отвечает Монах.
- Это живым. А мертвым?
- А ты как думаешь? - спрашивает он вяло.
- Я не знаю… Бог наделяет божественным смыслом само рождение человека - появление существа по образу и подобию господа. А свою смерть божественным смыслом должен наделить сам человек, - говорю я.
«Тогда ему воздастся», - хочу добавить я, но не добавляю.
«Иначе, зачем здесь умирают наши парни…» - хочу я сказать ещё, но не говорю.
- Это, что ли, смысл? - спрашивает он, кивнув за окно.
Там, я помню, лежал труп.
- Божественный смысл… - повторяет за мной Монах тихо, - Ты очень много говоришь о том, чего не способен почувствовать.
Спустя несколько часов я укладываюсь спать в «почивальне».
Брожу и рвусь во сне как в буреломе.
Приснились слова. Кажется, такие: Бог держит землю, как измученный жаждой ребенок чашку с молоком - с нежностью, с трепетом, - но может и уронить…
Проснулся.
- Уронить, - повторил я внятно.
- А? - зло спросил кто-то.
- Уронить, - отвечаю.
ХI
Филя ест то, чем тошнило Старичкова.
На улице опять льёт. Стоит тупой, нудный, наполняющий голову мутью, шум воды.
Под утро ранило ещё одного пацана из взвода Столяра, в бок срекошетило пулей.
Ему так плохо, что все боятся - умрёт.
У Аружева вылезла черная густая щетина, - впервые за всю командировку он не брился два дня подряд. Он смотрит на осипшую рацию.
Непроспавшиеся, с красными глазами, подрагивающие в ознобе, ждём: быть может, Семёныч приедет за нами.
Город всю ночь горел, дымился, беспрестанно стрелял. Что там происходит, а… Может, уже убили всех? А кто стреляет?
Хочется есть. Кошусь по сторонам, вижу на полу несколько пустых консервных банок. Пожевать что-нибудь, корку - хлеба или лимона, - хочется.
Шнурки, обращаю внимание на свои шнурки. Кажется, что они кислые на вкус, их можно пожевывать и посасывать, гоняя по рту приятную солоноватую слюну. Откуда-то из детства помню об этом. Рот наполняется слюной. Глотать ее, почему-то холодную, не хочется. Сплёвываю.
Курю на голодный желудок. Дую на серые пальцы. Вижу свои неприятно длинные грязные ноги. Не поленившись, лезу в свой увязанный рюкзак за ножницами. Никогда не выносил длинных ногтей, даже ночью просыпался, чтобы постричь, если, проведя рукой по простыне во сне, чувствовал, что отросли.
С щёлканьем ножниц на грязный пол падает кривая мелко струганная роговица, сухая мертвечина.
Слышна тяжелая стрельба. Не хочется вставать, идти смотреть, - кто там стреляет, куда стреляет, зачем стреляет. Подумав об этом, бросаю на пол слабо звякнувшие ножницы, встаю, иду.
- Три «коробочки» на дороге! - докладывают наблюдающие, - Движутся в нашу сторону.
«А может, за нами едут?»
Останавливаюсь, чувствую, что дрожат руки, но уже не от страха, нет, - от волненья за тех, кто едет к нам, и ещё, наверное, от усталости.
Ещё не дойдя до поста, слышу гам, крики, стрельбу из автоматов.
Забываю, что устал, не выспался, голоден. Кто-то обгоняет меня. По невнятным суматошным голосам, понимаю, что на дороге наши, - наверное, Семёныч, - они уже близко, и по ним стреляют. И по школе тоже стреляют. Опять стреляют, сколько можно…
Вхожу в помещение, съежившись от брезгливой дурноты. Запах пороха и железа и пота, битый кирпич, битое стекло и этот беспрестанный грохот, - чувствую, вижу и слышу, - и не хочу чувствовать, не хочу видеть, не хочу слышать.
Но руки уже сами снимают автомат с предохранителя, и патрон уже дослан в патронник.
- Прикрывайте, ребятки, плотнее прикрывайте! - это голос Семёныча, я слышу его по рации, и вздрагиваю, не понимаю сам от чего, - наверное, от ощущения счастья, готового, подобно тяжелой рыбе, вот-вот сорваться, кануть в тяжелую воду.
Хочется высунуться в окно, и бить, и бить безжалостно и без страха, - ведь нас просит Семёныч, - командир, который приехал за нами, нас, непутёвых, забрать.
Три БТРа, - едва выглянув, я сразу вижу три БТРа на дороге, и бесконечную грязную сырость, и дождь, и дым, и одна из «коробочек» горит. От неё спешат бойцы, волоча за руки раненого.
По БТРам стреляют прямо из дома у дороги, - полощут в упор.
Наверное, ещё из «хрущевок» стреляют, бляди.
Всё начинает заволакивать дымом, - наверное, угодившие в засаду, бросили шашки.
- Семёныч! - выкрикивает кто-то из наших.
Да, это он, наверняка, - прямой, с крепкой спиной, с трубой «граника» на плече. Он бьёт в упор в дом, где сидят чичи. И теряется в дыму, больше его не видно.
- Берите выше! - кричу я стреляющим рядом со мной пацанам, боясь, как бы не порешили своих, не видных за дымом.
Рядом цокают пули, я не прячусь. Не знаю, боюсь или нет. Просто, какой смысл прятаться, если уже не попали. Тем более, что стреляющие по школе, бьют наугад. Слышу - Столяр вызывает Хасана:
- Внимательнее! Подъезжают «коробочки». «Коробочки»! Внимательнее! Понял, нет?
- Понял он, понял, - отвечает Плохиш.
Дым, порывами, рассеивается. Один БТР горит, двух других нет.
«Где они? - думаю, усевшись, снаряжая магазины, - Должны уже приехать».
Хочется сорваться, сбегать вниз, чтобы посмотреть.
«Сколько я рожков отстрелял за сутки? - думаю, присев у бойницы и снаряжая. - Штук сто…»
Зачем-то считаю вслух снаряжаемые патроны, - пытаюсь отвлечь себя от мысли, - где Семёныч, здесь ли наши, или нет, - пытаюсь, и не могу.
- Егор, сходи? - просит меня Скворец.
Оставляю его за старшего, спешу в «почивальню».
Ещё не дойдя до нее, вижу на улице, зайдя, в одну из комнат, «коробочки» - две железных гробины, стоящие у левой стороны школы, у самой стены, - так их не видно из «хрущёвок», а пустырь хорошо простреливается.
- Наши! Приехали! Семёныч там! - говорят мне пацаны, сияя.
Они бьют по пустырю, - жестко, упрямо, длинными очередями, не жалея патронов, - наверное, от хорошего, почти задорного настроения, - рубят кусты и полевую дурнину, корни, проволоку, сучьё поваленных неведомо кем кривых и хилых деревьев. Чтоб никакая гадина не подползла к нашим машинам.
- Собираться, что ли? - спрашивают меня пацаны, когда я направляюсь к выходу.