Рябошапко появился на перроне, когда состав уже тронулся. Не зная, в чем дело, он отмахнулся от какого-то лейтенанта и на ходу вскочил в соседний вагон.
Состав набирал скорость. За ним бежали милиционеры, продолжая свистеть и кричать. Кто-то выстрелил в воздух. И вдруг дверь теплушки отодвинулась. Навстречу бегущим из вагона полетели сначала милицейская шинель, затем брюки-галифе и, наконец, — шапка с красным верхом. К шапке была приколота записка. В ней сообщалось, что милиционер Егоров добровольно уезжает на фронт — защищать от немецко-фашистских захватчиков свою любимую Родину.
Ну и рассвирепел же Рябошапко, когда узнал о случившемся! Он кричал, чертыхался, подносил к лицу то одного, то другого увесистый темный кулак, божился, что сам — строевым шагом — отведет отряд в штрафной батальон и что тотчас же по прибытии в Ленинград откажется от должности, потому что командовать такими «охламонами» может не моряк, а только белый медведь. Почему именно белый — так никто и не понял. Но спросить об этом у мичмана было неудобно.
Егоров сидел в одном нательном белье возле раскаленной печки и глупо, виновато улыбался. И эта улыбка тоже, видимо, злила мичмана, ибо мешала ему проявить твердость и принять крутое решение.
— На первой же станции обо всем доложить коменданту, — заключил Рябошапко тоном приказа. — И ежели грянет аврал — защищать не стану, учтите!
— Да вы не серчайте, товарищ командир, — робко подал голос Егоров. — Я уже трижды рапорты подавал, на фронт просился. Не отпускали… А коли такой случай — чего ж назад отрабатывать. С вами и поеду.
— Это как — с нами? — насупил брови мичман. — Без документов? Без вещевого аттестата? Без штанов?
— Оружие у человека есть — и порядок, — примирительно вставил худощавый ленинградец со смешной фамилией Чирок. — А робу мы организуем — не первый год на флотах служим!
— Не встревай, Чирок! — окрысился Рябошапко. — Не пе-ервый год… Думаешь, я забыл, как ты на крейсере во время приборки за рундуками дрыхнул?
— Неужто помните? — расплылся в улыбке Чирок: в эту минуту ему, видимо, приятно было вспомнить родной черноморский корабль.
— Все слыхали? На первой же станции, — подтвердил мичман. — А сейчас оденьте хлопца, чтоб не загнулся раньше срока. — Он помолчал, потом добавил: — У меня, кажись, тоже лишний бушлат имеется…
— Точно, имеется, — подморгнул матросам Чирок. — Тот, что вы, товарищ мичман, на «Незаможнике» получили и в аттестат забыли вписать.
Матросы грохнули хохотом, а Рябошапко поморщился, досадливо сплюнул:
— Ну и зануда ж ты, Чирок… Тебя бы заместо него, — кивнул на Егорова, — в милицию воротить. Пришелся бы в самый раз.
— Меня нельзя, — мечтательно улыбнулся моряк, — у меня ленинградская прописка. Вся Петроградская сторона знает, что Васька Чирок возвращается. Оповещение по флоту дано!
А Егоров смущенно уже примерял чьи-то брюки, бушлат и даже бескозырку с лихой золотой надписью на ленте: «Неугомонный».
Выполнить приказ мичмана не удалось. Все последующие станции лихорадила весть о том, что немцы вплотную подошли к Малой Вишере и Будогощи. Их части местами вклинились в нашу оборону, пытаясь развить успех в направлениях Тихвина и Войбокало. Железнодорожный узел Тихвин непрерывно бомбился с воздуха и составы не принимал. Станции были забиты эшелонами, паровозов не хватало, каждую минуту могли появиться в небе немецкие самолеты — до милиционера ли, увезенного на фронт моряками, было комендантам? Они отмахивались от матросов, даже не выслушав их до конца.
А потом и самим морякам стало не до Егорова. На станции Подборовье отряд получил приказ выгружаться. В комендатуре мичману торопливо объяснили, как добираться пешком до поселка Новая Ладога.
Эти двести километров пути — по бездорожью, лесам и болотам, где лишь изредка попадались измятые дождями проселки, — изрядно вымотали матросов. Шли топями, замощенными березняком и осинником, перебирались через сонные боровые речушки по тощим кладкам, ночевали на просеках, у костров лесорубов. В кострах шипел и потрескивал мокрый валежник. Холод земли проникал сквозь охапки наломанного лапника, сквозь бушлаты и тельники, просачивался к самому сердцу. Над лесами, в вершинах сосен, гудел тысячелетний ветер, заглушая рокот тяжелых эскадрилий в пучинах неба. Полночи были долгими и затерянными, как волчий вой.
Лесорубы — пожилые солдаты, не взятые в строй, или же те, кто успел уже отваляться на госпитальных койках и теперь поправлялся и набирался сил в тыловой части, — охотно и радушно встречали матросов. Материли интендантов, которые позабыли про них и третий день не подвозят сухарей; свертывали, экономя табак, одну цигарку на четверых и без конца кипятили болотную воду, заваривая «чем бог пошлет, ежели начальство ничего не присылает». От солдатского чая тянуло корьем и дымом. Пили его котелками, пили до тех пор, пока тепло «не пронзит аж до пяток». Тихо, как братьям, жаловались матросам на свою судьбу. Разве мог кто-нибудь из этих людей — со сбитыми в кровь ладонями — знать, что их труд сравняется с подвигами героев! Что через несколько месяцев просеки, вырубленные ими в лесах, станут той единственною дорогой, которая спасет Ленинград от голодной смерти!.. Наговорившись, укладывались поближе к кострам, подбирая полы шинелей, чтоб не сгорели на тлеющих угольях. Спали тревожно и тяжко, ворочаясь и вздыхая, и снились солдатам не маршальские жезлы, о которых говаривал Наполеон, а теплые избы и хаты, запах овинов, шершавые стриженые головы ребятишек. Снилось все то, от чего оторвала их на время война и что может отнять навсегда захватчик, если не выполнит каждый солдат своего великого долга…
Утром, еще до рассвета, моряки снова трогались в путь. Так уж случилось, что все эти дни Егоров шел рядом с мичманом, впереди отряда. Родом из-под Вологды, он хорошо разбирался в лесных приметах, точно и безошибочно угадывал маршрут. Бывало, выйдет отряд на дорогу — вздохнут облегченно матросы, повеселеют. А Егоров на вопросительный взгляд Рябошапко отрицательно качнет головой, пояснит:
— Зимник это. Пользуются им, когда реки станут. А сейчас непременно в болото заведет.
Заропщут матросы, но мичман оборвет их на полуслове и первый шагнет за милиционером в чащобу, в густое и жесткое мелколесье. Так прижился Егоров в отряде. Сейчас, в Новой Ладоге, он уже с залихватским видом бывалого марсофлота бродил по берегу, заигрывал с девчонками-связистками, подзуживал зенитчиков и, хотя никогда до сих пор не видел не то что моря, но даже приличной реки, авторитетно вмешивался в работу грузчиков, бойко поругивал их за нерасторопность, смело советовал и наставлял. Солдаты-грузчики не обижались, выслушивали Егорова, добродушно улыбаясь: в те дни на фронте под Ленинградом моряки были в особом почете. Слава Краснознаменной Балтики щедро распространялась на каждого, кто носил тельняшку пли бушлат. А у Егорова, помимо бушлата, вилась еще над бровями тревожная надпись: «Неугомонный».
— Неугомонный и есть, — смеялись девчонки-девчонки-связисткии смущенно робели, как не робели, наверное, даже перед полковниками.
Обстановка на Ладоге не радовала. Северная часть озера, наиболее удобная для судоходства, фактически находилась в руках финнов. Немцы вышли на южный берег, где тотчас же установили крепостную артиллерию. Таким образом, для переброски войск и продовольствия в осажденный город оставалась лишь узкая полоска воды: от Новой Ладоги до мыса Осиновец на западном побережье. К тому же, недавно над озером пронеслись жестокие штормы. Еще и теперь грузчики понижали голос, произнося слова «Ульяновск», «Козельск», «Мичурин», «Калинин» и «Войма». Это были имена судов, погибших в шторме. В одну из ночей, когда, по рассказам грузчиков, криком кричали сосны, буря застигла на озере самоходную баржу с детьми и женщинами, эвакуированными из Ленинграда. Несколько суток затем корабли военной флотилии разыскивали ее. Но баржа исчезла, как камень, брошенный в океан.
— Как же тут раньше плавали? — интересовались матросы.
— А тут, считай, со времен Петра ходили суда не по озеру, а обводными каналами, — объясняли старожилы. И еще добавляли: — Ладога — она никого к себе не допускает.
После штормов резко упала вода. Небольшие рыбацкие гавани, ставшие ныне главными ладожскими портами, не могли принимать суда у причалов. В самой Новой Ладоге суда догружались на рейде, который непрерывно бомбили немцы. Зенитки растерянно и надсадно били в плотное небо, поспешно откатываясь после каждого выстрела, точно пугаясь собственной смелости.
— Ежели завтра не переправим вас отсюда, будем перебрасывать из Кобоны, — пообещали мичману. — Там малость поглубже.
О Кобоне уже наслышались в отряде. Это рыбацкое село лежало юго-западнее Новой Ладоги и было, видимо, ничем не лучше и не хуже ее. Но озерный путь из Кобоны проходил по мелководьям Шлиссельбургской губы, почти на виду у вражеских батарей.