в кабину всю корюшку из рюкзака.
— Прости за шум, дорогой! — сказал один из них. — Мы трактористы-трелевщики из леспромхоза. Были на курсах усовершенствования. Сдали все экзамены на пять! Вот и выпили на радостях «столичной». Ведь к нам в дремучую тайгу кооперация завозит один только «сучок» да шампанское...
— Полусухое! — прибавил его товарищ.
— Ладно, хлопцы, забудем, — сказал пилот. — А куда путь держите?
— На Амгунь!
— Ха, со мной и полетите! Только заправлю машину — и прямым курсом на Амгунь.
Парни посмотрели друг на друга, потом один из них сказал:
— Что ж, Костя, по сему поводу...
Они взяли из пилотской кабины по корюшке и бодрым шагом пошли в буфет...
На пароход «Шторм», который ходит по амурским протокам, шлепая по малой воде короткими плицамн, я опоздал, и пришлось попроситься на глиссер.
Он выходит обычно из Хабаровска с почтой на раннем рассвете, и через час-другой жители глубинок уже читают свежие номера центральных и краевых газет.
Нынче глиссер спешил по-аварийному — что-то случилось на линии связи, — и он отправился ночью.
Помню, было светло и тихо. Над Амуром стояла небольшая, не успевшая округлиться луна, но свет от нее был яркий, почти что дневной.
Не успел я оглянуться, как позади остались городские огни, раскинутые на холмах, потом устье Тунгуски с очень отвесными скалами, облитыми лунным сиянием.
Несмотря на ночное время, на остановках нас выходили встречать. В нанайском селении Улика к нам вышла старая женщина в расшитом халате и с трубкой в зубах. Она попросила моториста передать двадцать рублей ее сыну Батами.
— Если не пропью, передам, — пошутил моторист, засовывая деньги в карман.
— Ты, Ваня, целовек хоросий, не пропьесь! — И объяснила, что Батами со дня на день должен идти в тайгу на пантовку, а денег, которые он захватил с собой, чтобы купить продукты, может ему не хватить. — А я тапоцьки продала, — добавила старушка, — пароход вцерясь проходил — я тапоцьки вынесла.
В Ново-Каменке, где работали связисты-ремонтники, мы остановились надолго. Накануне здесь прошла буря с грозой и ливнем, и на сопках порвало телефонные провода.
Когда стало светать, из глинобитной мазанки, что напротив почтовой конторы, вышел старик китаец. Ему, наверно, лет сто, так он сед и немощен. Он присел на корточки спиной к стене, закурил маленькую медную трубку величиной с наперсток, закивал головой нашему мотористу, которого хорошо знал — глиссер частый гость в Ново-Каменке.
У китайца реденькая клиновидная бородка и очень длинные усы, которые он закладывает за оба уха. Старик заинтересовал меня, и я попробовал заговорить с ним, но ничего толком не добился: он, оказывается, был туговат на ухо и плохо говорил по-русски.
От начальника почты я узнал, что Ли Бен-кунь живет здесь без малого сорок лет, со времени гражданской войны на Амуре. Он родился и вырос в большой бедной семье огородника на окраине Харбина. В молодые годы исколесил в поисках работы половину Китая — был батраком у помещика, грузчиком на речной пристани в устье Сунгари, садовником у мандарина, рикшей в Пекине — словом, перебрал десятки профессий и никак не мог устроить свою жизнь. Ли Бен-куню уже было за тридцать, когда он задумал жениться, но денег, чтобы уплатить за невесту, у него не было. Тогда он увязался за искателями женьшеня и пошел с ними на русский берег Уссури, в Иман, откуда обычно начинали свой путь в тайгу корневщики.
В Имане и застала Ли Бен-куня гражданская война. Он не ушел, как другие, обратно в Маньчжурию, а остался с русскими воевать против японцев.
В отряде, куда вступил Ли Бен-кунь, было еще трое китайцев — шахтер из Сучана, кочегар с торгового судна «Сима» и рогульщик из владивостокского порта.
Однажды партизаны наткнулись в тайге на японскую засаду. Завязался короткий бой. Ли Бен-кунь был ранен в ногу и в грудь. Всю ночь товарищи несли его на самодельных носилках через зимний лес до ближайшего села. Там они оставили его в семье партизана Игната Саранкина. Мать Игната всю зиму выхаживала китайца, а когда к весне Ли Бен-кунь встал на ноги, он опять пошел воевать. Земля, где он пролил свою кровь, стала ему второй родиной, и он решил никогда с ней не расставаться.
После гражданской войны Ли Бен-кунь уехал в Хабаровск, поступил в ресторан поваром, но вскоре опять потянуло его в тайгу за корнем жизни, секреты которого хорошо знал.
А когда подошла старость, перебрался в Ново-Каменку, где были знакомые партизаны, там и доживает свой век.
Ли Бен-кунь поднялся с корточек, с минуту постоял неподвижно и жестом обеих рук пригласил меня в свою глинобитную фанзочку. Хотя уже давно рассвело, в фанзочке было сумрачно: через вощеную бумагу, которой было затянуто оконце, плохо проникал свет.
В крохотной комнатке у одной стены стоял топчан, покрытый вытертой медвежьей шкурой, в другую — вмазан кан в виде лежанки. Старик топил его и летом. Над сколоченным из неотесанных досок столом висела фотография Ленина в круглой самодельной рамочке из перламутровой ракушки-жемчужницы. Под рамкой — букетик лиловых бессмертников.
Ли Бен-кунь пошарил за каном и достал оттуда небольшой, в виде кисета, мешочек с сушеными ягодами лимонника.
— Бери, капитан, — сказал он, передавая мне мешочек. — Тайгу ходи, кушай-кушай мало-мало.
Я поблагодарил. Мне давно было известно, что сушеные ягоды китайского лимонника — «плода с пятью вкусами» — таежники берут с собой на охоту: даже малая горсть этих ягод снимает усталость.
Наверно, уже нет в живых Ли Бен-куня. Но всякий раз, когда приезжаю на Амур, вспоминаю этого старого доброго человека, нашедшего приют у друзей на русской земле...
Я ушел на глиссере, если помните, светлой ночью и через неделю в такую же ночь вернулся в Хабаровск. Лунный ковер пролег через Амур от берега к берегу. Небо в больших, ярких звездах. Все до единой отражались они в мглистом зеркале реки, и, когда какая-нибудь оторвется и полетит вниз, отчетливо видишь в воде, как она чертит огненную дорожку.
Пожалуйста, загадывай что хочешь, может быть, сбудется...
— Серебряная протока, — сказал стоявший рядом со мной на палубе старик. — По ней, между прочим, прямиком на Болонь-озеро.