Мерное тиканье, которое любому другому говорило бы: «Жизнь уходит!» — для ее ушей означало: жизнь остановилась. Впервые за многие месяцы мир вокруг наконец стал реальным, почва, зыбкая, затянутая тонкой морщинистой пленкой, вновь обрела прочность у нее под ногами. Старая думала.
Она уже очень давно не думала; разве что вспоминала.
Она обнаружила, что способна мечтать о чем-то, чего-то хотеть, способна чувствовать не только тоску; открытие это ее поразило. Она опустилась в кресло-качалку и некоторое время сидела, покачиваясь. В последние недели она беседовала разве что с Винце; сейчас она начала говорить с самою собой. И то, что она говорила про себя и себе, не доставляло ей боли; это было удивительно, непривычно.
Она надела пальто, повесила на руку сетку, которая без жареной курицы, без печенья стала пугающе невесомой. Взяла ридикюль — не потому, что опасалась выходить без удостоверения личности: она твердо запомнила еще с тех времен, когда жила с тетей Эммой: на улицу полагается выходить с ридикюлем. Надела шляпу, даже поправила ее перед зеркалом и впервые с того момента, как приехала, водрузила на нос очки. Капитан, пища, поскакал за ней, она нагнулась, взяла его на руки. Кролик так разжирел, что она с трудом подняла его. Гица никогда не умела обращаться с животными, вот и Капитана перекормила. Старая поцеловала его в темя между ушами; Капитан так удивился, что отдернул голову, засопел, глаза его испуганно забегали.
На крыльце она остановилась.
Она не ожидала, что на улице будет туман; почему-то ей казалось, там светит луна; она и сама не понимала, при чем тут луна, но хотела увидеть луну, хотела так сильно, что, увидев белесую мглу, даже зажмурилась от огорчения. Сад, казалось, зашевелился в наплывающих белых волнах, колокольня на церкви едва обозначилась смутным, неверным контуром. «Господи, стыдно-то как, — сказала она живущей в ней Изе, — если б ты знала, как мне стыдно, Изонька!»
Ключ легко повернулся в замке, словно с тех пор, как она пользовалась им в последний раз, и не прошло почти три четверти года. Улица выглядела неправдоподобно, лавка Кольмана куда-то исчезла; старая как будто оказалась на берегу огромной реки; людей она замечала, лишь почти наткнувшись на них, — из тумана вдруг выныривали головы, плечи, шляпы. «Извините, — говорила старая всякий раз, — прошу прощения!» Асфальт под ногами был влажным и черным, фонари чуть просвечивали сквозь молочную пелену.
Не было еще и восьми, а жизнь в городе почти замерла. Машины едва ползли в тумане, трамвай шел, беспрерывно названивая. Старую охватило хмельное, триумфальное чувство, она шла, не остерегаясь, не боясь ничего; повернув на улицу Кенек, она миновала громадный силуэт собора, пересекла площадь, полную мигающих световых сигналов, звонков и гудков. Шла спокойно, неспешно, а впереди и позади нее медленно проплывали в тумане тени машин. На тротуаре она попала в толпу: в кинотеатре «Гунния» закончился вечерний сеанс. Она чувствовала, что ее со всех сторон окружают люди, но в какой стороне находятся распахнутые двери кино, можно было только догадываться. В Пеште она давно уже не гуляла по улицам — и теперь жадно вдыхала влажный густой воздух, иногда даже рот открывала, словно задыхаясь, хотя давно уже не чувствовала себя так бодро. Она ловила туман губами, как в детстве когда-то — снежные хлопья.
Где же все-таки Винце?
На кладбище, под тем уродливым камнем, его нет. А ведь где-то он есть, должен быть, она, еще не подъехав к городу, ощущала его присутствие, ветер нес ей его смех. Он должен быть здесь, рядом, в тумане. Дома, у Антала, он тоже был близко, но не совсем, она не могла до него дотянуться, в доме Антала она находила только себя самое, Винце там не было.
Когда Иза была еще девочкой, к ней иногда приходили подруги, они играли в «холодно-горячо» и, когда спрятанный предмет вот-вот должен был найтись, возбужденно кричали: «Тепло, еще теплее…»
Дома, в их старом доме, было всего лишь «тепло». Нет, конечно, не «холодно»: ведь на вешалке там висела палка вишневого дерева, там был Капитан, были розы, ждущие зимы, и луковицы тюльпанов в горшках, под слоем земли. Но где-то должно быть «совсем горячо». Не на кладбище, нет. И не в доме.
На трамвайном кольце, как всегда, стоял готовый к отправке вагон: старая села в него. С собой у нее были лишь крупные деньги, молоденькая кондукторша измучилась, отсчитывая ей сдачу. Слушая. певучую ее речь, старая смотрела на нее чуть ли не с нежностью; в Пеште говорили совсем по-другому. Потом, прижав к себе ридикюль, она повторяла про себя названия остановок, которые появлялись за окнами как выплывающие из белой мглы светлые и темные тени. Вот трамвай прогремел мимо почты, вот кальвинистская церковь, старая комитатская управа, ратуша, гимназия, памятник Казинци, памятник ополченцам, инфекционная больница. Вот купальня. Если бы было хоть что-нибудь видно, она бы могла видеть мельницу, паровую мельницу, за которой летом всегда так пахло цветами, если ветер дул со стороны Бальзамного рва.
Идя к дверям следом за выходящими пассажирами, кондукторша остановилась возле нее. Трамвай сейчас тронется обратно, заснула, что ли, бабуся? Старой хотелось объяснить ей, что сюда-то она и ехала с самого начала, да вот, поди ж ты, замешкалась; устала, да и думать уже отвыкла. Трамвай растворился в тумане, народ разошелся; откуда-то слышался лай собаки.
Здесь уже чувствовалось: Винце близко; хотя ступни ощущали не прежнюю, знакомую почву: земляная тропа исчезла, дорогу покрыли бетоном. Светились стеклянные двери пивной, старая заглянула туда, но мало что увидела: чьи-то спины, плечи, почти все в кожаных куртках или пальто. «Бедняжка, — сказала она живущей в ней Изе, — как тебе плохо, должно быть, было со мной, как трудно».
От Бальзамного рва ветер сейчас не нес аромата, но память ее знала, какой запах она должна была б ощутить, будь сейчас лето: густой и плотный запах мыльнянок. Она не успела еще погрузиться в туман, вставший стеной меж садами и южной частью города, а Винце был уже тут; пусть не совсем еще рядом, но почти уже тут. В последний раз она была здесь в день его смерти; тогда как раз закладывали фундаменты нового жилого квартала. С тех пор, наверное, уже поднялись дома.
Кто-то возник из тумана, прошел мимо, крупный мужчина в форме.
— Тут можно пройти? — робко спросила старая.
— Кто с ума сошел, тому можно, — угрюмо ответил незнакомец. — Грязь — по колено.
Грязь ее не пугала; вот только вход в жилой квартал сбил ее с толку: в последний раз, когда она была здесь, в узкой горловине, ведущей в Бальзамный ров, были врыты два столбика — теперь она нигде их не видела. Дорога в самом деле тонула в грязи, но старая смело шла вперед: над головой сияли ослепительно яркие фонари; силы их не хватало, чтобы осветить весь квартал, но у себя под ногами она видела каждый камешек.
Невдалеке залаяла собака; старая испугалась было, потом опять ободрилась: лай становился сильнее, но не приближался. Здесь еще в начале строительства поставлен был ночной сторож, и собака, конечно, привязана. Но лай ее был жуток, неправдоподобен, протяжен — не лай, а какой-то сплошной, механический вой.
На голос собаки появился сторож. Он посмотрел на старуху, даже поздоровался с ней. Сторож курил трубку, ему было скучно и зябко. Сейчас он был рад любой живой душе.
— Да она не тронет, — сказал сторож. — Гавкать только горазда. А так она не кусается.
Старая почтительно ответила на приветствие и остановилась. Огромная лампа сияла прямо у нее над головой; сторож видел, как она с любопытством озирается по сторонам.
Жилые дома, за исключением одного, стояли, подведенные под крышу; стекол в окнах пока еще не было; последний дом в ряду поднялся лишь до пятого этажа. На утрамбованной почве Бальзамного рва, одинаковые, как близнецы, стояли миниатюрные небоскребы, четыре с одной стороны и четыре — с другой. Старая разглядывала их с изумлением. Лишь четвертый в левом ряду был ниже других и какой-то иной; это видно было даже в тумане, который как будто чуть-чуть поредел сейчас; дом был незакончен, и даже небо над ним прогибалось, словно под грузом тумана, провисало в пустое пространство меж стенами. Один лишь артезианский колодец возле дороги был прежним, не изменился с минувших времен — только колодец да небо над головой. Старая села возле колодца на желоб — у него был красивый желоб из красного камня, блестящий и влажный, отшлифованный за многие годы лившейся на него водой.
— Пить хотите? — спросил ее сторож. — Дать, может, кружку?
— Нет, спасибо.
Старая покрутила колесо, оно шло легко, как и прежде; зажурчала вода, она была белой, мерцающей, юной. Нет, сказала она, пить ей не хочется, только на колодец хотела взглянуть.
Прошла мимо женщина, толкая велосипед, поздоровалась с ними — как все еще здороваются с незнакомыми людьми в провинции, на городских окраинах — и исчезла в тумане, в той стороне, где был другой выход из Бальзамного рва, к улице Ракоци. Собака опять залилась протяжным, нескончаемым лаем.