Он тихо вышел из собора. В саду уже были накрыты столы; белый хлеб, мед в сотах и вишенье, сыр, масло и топленое молоко умилили его непритязательной красотой сельской трапезы. Была мясная уха, заправленная домашними травами, был мед и квас, и совсем не было дорогих блюд и иноземных питий. Время как-то проминовало древний полевой городок с обветшалыми стенами в сплошной зелени вишневых и яблоневых садов.
За столом в саду угощали нарочитых горожан и служилых детей боярских. Князю с великими боярами и духовенством был накрыт особый стол, где, впрочем, только и было отличия, что серебряные чары для меду. Город, давно уже покорный сильному соседу, теперь окончательно попадал под руку Москвы, а местные бояра могли рассчитывать на прибыльную московскую службу.
Он ехал из Юрьева прямиком, по переяславской дороге, полями и лесом. Долгий княжеский поезд растянулся, пыля, по узкой колеистой тропе, и, миновавши Переяславль, Семен, не выдержав дорожной тяготы, с немногою дружиной ускакал вперед.
Заночевали в Радонеже, поднялись прежде света и к Москве подъезжали о полден. Где-то уже за Клязьмой, недоехав большого мытного стана, Семен остановил запаленного коня и попросил напиться у бабы, что черпала воду из колодезя.
– Да ты из непростых, видно? Боярин, чай? Заходь в избу-то! – поглядывая на запыленное дорогое платье князя, вымолвила баба. И Семен, легко соскочив с коня и дав знак спутникам дождать его во дворе (дружинники тоже почали спешиваться и оступили бадью с водою), низко наклонясь в сенях, прошел в избу.
В узкие оконца пробивались солнечные лучи. В избе было чисто, пахло щами, дымом и молоком. Хозяйка внесла крынку, налила молока в глиняную чашку, опрятно подала князю. Семен – редко приходилось бывать в избах – оглядывал невысокое жило, глиняную печь, черный потолок и янтарные выскобленные лавки, ряды деревянных и глиняных корчаг, кувшинов и латок на полице, берестяную плетеную солоницу на столе… Хозяйка полезла ухватом в печь, ловко выбросила горячую латку с шаньгами, примолвив:
– Покушать не желашь ли с дороги-то? – кинула горячие румяные шаньги прямо на скобленую белую столешню. Семен из уважения к дому взял одну, подул, откусил. Ржаной горячий пирог с кашею был нежданно вкусен, и Семен, не заметив того и сам, съел, запивая молоком, и одну, и другую, и третью шанежку, макая их в растопленное масло, поставленное на стол улыбчивой проворной хозяйкой.
Пока он ел, в избу заглянула любопытная овца, пробежала до полуизбы, заблеяла, рассыпав по полу черный горох помета. Дети, осмелев, вылезли из-за печи, оступили проезжего гостя, и уже толстый карапуз, сопя, полез на колени князю, а получив кусок шаньги, устроился удобнее и стал жевать, отпихивая рукою сестренку, что тоже лезла к Семену на руки за очередным угощением. Девочка постарше уже трогала узорные кисти княжеского пояса, а двое пострелят, выглядывавших до того из-за занавески, вышли и робко остановились, не смея подойти ближе. Семен сидел разомлевший, чуточку растерянный, представляя, как бы славно ему самому иметь такую ораву детей, меж тем как от маленького тельца устроившегося у него на коленях малыша шло приятное тепло живого и доверчивого существа. Он осторожно огладил паренька рукою, и тот разом приник к Семену всем тельцем, словно к родному отцу.
Баба, выходившая во двор и перемолвившая с кметями, тут явилась снова, всплеснула руками:
– Князь-батюшка! А я и не малтаю, мыслю – простой проезжий какой! Кышь! – напустилась она было на детей, но Семен, улыбнувшись, покрутил головою и поднял руку, останавливая смущенную мать. Спросил:
– Пятеро у тебя?
– Каки пятеро, восемь, князь-батюшко, да двоих ищо Господь прибрал! Ноне, без ратного-то нахожденья, дак и живем! Спасибо тебе, да и родителю твоему, оберег землю от ворога! – причитала баба, доставая меж тем мед и сыр. – Топленого молочка не желашь ли? – смутясь, предложила она.
Семен не отказался и от топленого молока. Баба бегом выскочила во двор, кормила там шаньгами кметей. Несмотря на ее беготню и хлопоты, тут был покой, нерушимый покой простой, изначальной жизни, покой, коему нельзя не позавидовать вот так, встретивши в пути. Нельзя не позавидовать… И надо уходить, уезжать, творить и делать что-то там, наверху, нужное для этой простой жизни, для того, чтобы были шаньги и хлеб, сыр, говядина и молоко в доме, чтобы плодились и росли дети, для которых тут, в родимом дому, еще нет ни истории, ни времени, ни страстей – все это там, в иной, преходящей жизни, в которую и их потянет когда-нибудь, заставив на долгие годы позабыть родимый дом, угол, дымный очаг, чтобы потом, когда-нибудь, исполнив или чаще всего не исполнив и сотой доли задуманного, воротить сюда – или в иной такой же рубленый трудовой кут, – воротить, чтобы пахать, и ростить скотину, и водить детей, поняв, что главная тайна жизни все-таки здесь, а не там, в большом и суровом мире великих дел, страстей и подвигов, мире, без коего и здесь, в дымных избах, порушит и падет все и исчезнет в пучине небытия, но который меж тем сам по себе существует и оправдывает существование свое только через эту простую, вне времени и событий длящуюся жизнь на земле.
Выпито горячее, с каплями масла и румяною корочкой топленое молоко. Старшой уже заботно заглядывает в избу – пора! А Семен все не решается встать, снять с колен вдруг нежданно уснувшего отрока и передать его счастливой матери, верно и не чующей порою своего счастья!
Наконец он перемог себя, встал, бережно переложив малыша на печь, зашарил в калите – что-нибудь дать хозяйке.
– Поди ты! – баба едва не замахнулась на него, решительно выставив вперед протестующие ладони. – Ково ищо! Гость-от дорогой!
И Симеон, смирясь, убрал калиту с серебром.
– Не обессудь, княже! Не признала враз…
Баба низко поклонилась ему; провожая, смущенно прибавила:
– Заезжай когда! Мужик-от придет с поля, дак возревнует, што не повидал!
– Спасибо, хозяюшка! Как кличут-то, не спросил?
– А, Митихой!
– А по имени?
– Дак… Окулькой!
– Спасибо тебе, Окулина! Поклон воздай хозяину своему! – произнес Симеон уже с коня. Поднял руку, прощаясь, и тронул повод.
– Заезжай! Спаси тя Христос! – прокричала баба ему вслед. Семен еще раз поднял руку и помахал ею, уже переходя в скок.
…И было недоумение. Неужели все его усилия, и многоразличная деятельность бояр и воевод, и труды философов-книжников только затем, чтобы бабы пекли пироги и рожали, а дети, сопя, ползли на колени?.. Неужели в этом всё?! И даже было такое, что – да, всё! И только строгий лик Алексия, припомнившийся ему уже перед воротами Кремника, оправил и остерег князя: «Нет, не всё! Есть высшее, без чего неможно смертному жити на земле и без чего не оправдать не токмо трудов боярских и княжеских, но и самой этой, такой простой с виду, земной жизни!
Глава 44
В Москве Симеона ожидали Алексий и воротивший из Орды Феофан Бяконтов. Вести из Орды были добрые. Хан утвердил присоединение Юрьева к улусу великого князя владимирского. В пути Феофан уведал, что беспокойный рязанский князь Иван Коротопол убит. Пронские князья отмстили наконец за убийство Коротополом, три года назад, их отца, Александра Михайловича.
Кровь за кровь! Симеон промолчал, вновь вспомнив о загубленном тверском княжиче Федоре. Алексий вгляделся в отемневший лик князя – понял, перевел речь на другое. Достал грамоту от Василия Калики, пересланную через Алексия великому князю. Новгородский архиепископ сообщал, что церковь Благовещения на Городище свершена и двадцать четвертого августа освящена им, Василием, в присутствии наместника и вятших мужей новогородских. Калика прислал поминки, опять звал Симеона на новгородский стол…
Семен в задумчивости свернул в трубку пергаменную новогородскую грамоту. Орда и Новгород, Орден и Литва и происки суздальского князя в Орде – на него опять пахнуло ветром великих свершений. Сельский разымчивый покой был явно не для него!
Его тянуло поговорить по душам с Алексием. Но в палате сидели пятеро думных бояринов, и при них отцов крестник сохранял чин почтительного отстояния. С душевным облегчением Симеон, дождав конца приема, услышал из уст Алексия, что прибыли иконные мастеры. Значит, можно будет, не оскорбляя ни Вельяминова, ни Акинфичей, ни Сорокоума, остаться с Алексием с глазу на глаз.
Проводив бояр, Семен, пригласив наместника за собою, поднялся в светличный покой – уютную и светлую горенку на самом верху княжеских теремов. Алексий начал было о мастерах, что сожидали князя, но Симеон мягко прервал его:
– Погоди, владыко! Спрошать хочу и посоветовать с тобой!
Они опустились на опушенную дубовую лавку, и Симеон, сильно обжав ладонями щеки и бороду, на миг прикрыл глаза.
– Ехал давеча, под Мытищами в избу зашел, передохнуть. Накормили меня, молоком напоили. Дети полезли на колени. Хозяйка, как узнала, что князь, стала благодарить за тишину, за мирный покой… Подумалось: ужели только затем и живу? Не ведаю, как и изъяснить лучше!