И семена и пашня
Ивана Ивановича Шувалова нельзя было назвать красавцем в полном значении этого слова. Напротив, в его лице всё было непомерно крупно — нос, губы, широкий лоб. Но вместе с тем в его обличье, и в первую очередь в манере поведения, имелось нечто такое мягкое, что он оказывал впечатление воплощённой нежности и, можно сказать, даже женственности.
Во-первых, он всегда предпочитал в своей одежде светлые тона. И во-вторых, много времени уделял своим туалетам, подолгу мог просиживать перед зеркалом, придавая своему породистому лицу, с помощью белил и кремов, тот ореол утончённости, за который многие за глаза называли его презрительно франтом и фанфароном, а в его присутствии — душенькой и очаровашкою.
Однако его преувеличенное внимание к своей особе ничуть не носило характера самолюбования или желания лишний раз показать своё превосходство перед другими. Наоборот, он, будучи в большом свете, всячески старался уйти как бы на второй план, при этом постоянно неся на своём лице как бы кроткую извиняющуюся улыбку, а не выражение зазнайства и превосходства, что ему можно было приписать по его положению при дворе.
И внимание к своим костюмам, а также любование, как отмечали многие, своей персоною перед зеркалом было на самом-то деле опять же не выражением превосходства, а скорее стремлением как бы отъединиться от толпы, сохранить свой, присущий только ему облик, даже более того — проявлением особой, во многом врождённой стеснительности.
По этой же причине он предпочитал мир книжный всему тому, что окружало его в жизни, как бы оберегая своё существо от грубого и бесцеремонного влияния людского окружения, в котором он был вынужден существовать.
Так же, как книги, его уединению способствовало и то состояние, когда его внезапно настигало, скажем, лёгкое недомогание, когда вдруг разламывалась голова или ощущалась простуда.
Ах, как он любил тогда болеть! То есть иметь законную возможность никуда не выходить, нежиться в неубранной постели в течение всех дней и погружаться попеременно то в мир книг, то в не менее сладостный мир мечтаний и грёз.
Впрочем, и тут Иван Иванович был не оригинален в том смысле, что хотел как-то отличиться от других. Созерцательность, размягчение души, стремление сосредоточиться на своих внутренних моментах земного существования — разве всё это не широко распространённые черты чисто русского нашего характера?
Так что и в этом смысле младший Шувалов был, строго говоря, как все. Или, лучше сказать, как многие другие вокруг него. Но с тою лишь малою разницею, что он был более других скрытен и застенчив. И это, повторяем, являлось не выражением гордыни, а скорее проявлением благонравия и смирения, что считается главною чертою тех персон, кои со всею строгостью и критичностью относятся не к другим, а именно к своей собственной личности.
Этого-то и не могли понять те, кто впервые сталкивался с Иваном Ивановичем. Сделать сие прежде всего мешало достигнутое им высокое положение при дворе. Они-то знали, что во многих случаях путь наверх — это нескончаемое проявление интриг, подсиживаний, зависти, ревности к соперникам, науськивание одних на других, даже откровенная злоба, мщение и угрозы.
Однако никто, даже из самых откровенных завистников, не мог бы указать на жертву сего удачливого фаворита. Её не было и не могло существовать! Даже тот, кого, казалось, оттеснил с первых ролей новый любимец императрицы, её пред Господом Богом заявленный муж Алексей Григорьевич Разумовский, ни в коей мере не был настроен против Шувалова. Между ними — старшим и младшим — как однажды, при первом ещё знакомстве, возникло чувство приязни, так в сём состоянии они и пребывали всё время.
Более того, не кто иной, как Алексей Разумовский, бывший уже графом и даже получивший чин фельдмаршала, не раз выступал за то, чтобы Елизавета не забывала отличать вниманием своего пажа, потом камер-юнкера и, наконец, камергера.
Так было, когда на первых же порах Елизавета наградила тихого и славного своего пажа золотыми часами. Так было и тогда, когда Алексей Разумовский, ходивший уже в высшем воинском чине, подсказал императрице сделать Ивана Шувалова генерал-поручиком и генерал-адъютантом.
Знал бывший казак и пастух: не просто в чинах тут дело. По ним, этим чинам, кладётся и жалованье. А чтобы жить при дворе, будучи всегда на виду, надо иметь деньги, к тому же и немалые. А именьица, с которых жил Иван Иванович, были скудные, с трудом содержавшие его любимую матушку Татьяну Семёновну.
Тут бы всеми силами начать подкоп под соперника. Да не поднималась и не могла подняться у Алексея Григорьевича рука на того, кто, как и он сам, вошёл когда-то в случай не с корыстною целью, а, напротив, даря другому доброту и радость своей щедрой души.
Да, они оказались похожими, эти два разных на первый взгляд человека, два фаворита императрицы. И оба как бы предпочитали оставаться в тени, не заявляя претензий на свои, казалось, очевидные права. Ибо каждый, глубоко в душе, имел свой, удовлетворяющий собственные жизненные претензии и жизненное своё самолюбие, только ему свойственный мир.
На чужое — Боже упаси — ни тот, ни другой не покушались. И это говорило не только о незлобивости их характеров, но и об их цельности. И в определённой мере — о той нашей созерцательности и умиротворённости, которые многие чужеземцы да и мы сами промеж себя называем простым словом — ленью.
И в то лето, возвратившись вместе с императрицею из Москвы и остановившись в любимом ею Царском Селе, Иван Шувалов в конце концов ощутил себя в том состоянии спокойствия, умиротворения и даже своеобразной изнеженности духа, в коем так любил пребывать. Однако, проведя бесцельно неделю и другую, он вдруг лихорадочно потянулся к перу и бумаге, чтобы заняться делом, которое запало в его ум ещё там, в первопрестольной. И дело это было — забота о первом нашем университете, который он, Шувалов, дал себе слово открыть в Москве.
Как поступил бы какой-нибудь немец или человек, вообще привыкший к постоянной и систематической работе? Он долго, всесторонне размышлял бы о необходимом предмете, обложил себя со всех сторон учёными трудами, писал, перечёркивал и снова писал.
Не то свойственно нам, русским. Мы, уж коли вызрела в нас самих какая-либо мысль, — вынь да положь! — с маху, с ходу, не щадя ни себя, ни своих дневных и ночных часов, всё отдаём делу.
Так набросился на свои занятия и Шувалов. Он тоже обложился книгами, выписками, которые делал исподволь — не без того, не все мы, русские, щи лаптем хлебаем! И, изведя не менее пуда бумаги, произвёл наконец на свет Божий прожект будущего университета.
И тут же, торопя себя и курьера, приказал:
— К профессору Академии наук господину Ломоносову. В собственные руки!
Ломоносов тож являлся по характеру самым что ни на есть русским из русских. С начала весны как обосновался на своей фабрике в Усть-Рудице, так и пропал для всего Петербурга. Ни Шумахер, ни сам президент Академии не в силах были сыскать его и вернуть на академические заседания. А когда он вдруг заявился, дали ему такого нагоняя, что Михаил Васильевич, направляясь домой, заглянул в кабак и с тех пор запил дома на всю неделю.
Хорошо, что Елизавета Андреевна, жена, спрятала камзол и палку, с коей не расставался из-за больных ног и которою теперь грозился перебить в Академии всех паскуд немцев.
Посыльный вошёл в дом, неся перед собою плетёную корзину, издававшую сладкий лесной аромат.
— Михель! Никак клубника, да свежак и крупная какая — одна ягодка к другой, — принимая царскосельский дар, всполошилась Елизавета Андреевна. — Леночка, майн кинд, ты где?
Марья Васильна, пошли-ка, голубушка, к кому-нибудь за сливками. Это же вундершен, прелесть — клубника и коровьи сливки!
Ломоносов вышел из своего кабинета. Сумрачным взглядом обвёл жену и свою сестру, приехавшую в гости из Холмогор, и, зачерпнув пригоршню ягод, запихнул их в рот.
— От Ивана Ивановича? — зыркнул в сторону посыльного. — Удружил, право слово, удружил его превосходительство и мой сердечный друг! — И взгляд его потеплел.
— А это вам, господин профессор, велено в собственные руки, — протянул посыльный пакет, скреплённый личною печаткою Шувалова, кою Ломоносов сразу же опознал. — Сказывали, ответа в сей минут не ожидают. Так что я, с вашего позволения, сразу же назад. А вы кушайте, кушайте ягоду — прямо с грядки, ещё, должно быть, роса не высохла, свеженькие...
Присев у себя к столу, Михаил Васильевич нетерпеливо разорвал конверт и расправил перед собою листы, исписанные крупным канцелярским почерком переписчика. «Проект о учреждении Московского университета. Доношение Правительствующему Сенату», — прочёл по верху листа и отодвинул прочь, чуть не опрокинув початого штофа с анисовой.