Паж, сам немногим старше принцессы Деборы, поднял девочку с места и подтащил её к возвышению, на котором стояло кресло прелата. Тито оперся ладонями о подлокотники, подавшись вперед. Уже сейчас он видел, что дитя не вырастет в красавицу: сумма некогда величественных черт Мэлруда и строгих — Агаты вышла не слишком миловидной. Бледная, как моль, прозрачные ресницы, золотистые брови и паутинка волос. Губы алые от вишневого варенья, глаза мокрые и глупые, Тито больше разума встречал у диких животных, чем синеве детского взгляда.
— Не волнуйся, Дебора, — тихо обратился Тито к принцессе, — я позабочусь о тебе. Теперь тебе ничего не угрожает.
— Нет, — вдруг непокорно вскинула голову девочка. Прелат даже растерялся.
— Нет?
— Нет! Не Дебора!
Тито глянул на неё с прохладцей. Это точно была Дебора, прелат не раз видел её на службах и при короле. Неужели Агата и вовсе задурила своему ребенку голову? Кем она сейчас представится — самим Малакием, быть может?
— Кейлин.
Принцесса опустила взгляд на испачканный кровью подол.
— Дядя Феликс и тётя-волчица так сказали. Это значит… Значит «котёнок». Люблю котиков. А вы, дядя Тито?
Глава XII. Иерофант
Сим несем известия дурные: в прошедшую ночь погиб наши Владыки, король и королева, пали жертвой вероломного ведовства. В тяжкий час мы несем дурные вести, но и весть надежды, ибо осталась их дитя, принцесса Дебора, и пребудет она под защитой церкви до своей зрелости, а до сих будет установлена в Бринморе власть нашей доброй Матери-Церкви.
И поскольку преступление это и то, что привело к нему, нельзя оставлять без ответа, Мы, Церковь, даем указ:
с согласия членов палаты лордов, как духовных, так и светских, и общин действующих Великих домов, властью Вознесения, предписываем, любого человека или людей, который использует, задумает, осуществит или приведет в действие или заставит другого использовать, задумать, осуществить или привести в действие малефеций, или же родится с уродством, или же встретится вам на дороге с метками, обозначающими наличие в теле своем скрытого уродства, предать немедленной смерти.
Сим не будем больше плодить богопротивных существ, но избавим мир от заразы, предав огню каждый малефикорум.
— «Акт о малефеции» святого отца, прелата Тито Де Сантис
Хотелось бы сказать, мол, путешествие вышло легким, или описать все радости, сопровождавшие дорогу: как целовались под каждым кустом, как весело сидели у костра, как смеялись и, опьянев, считали звезды, но это была бы ложь.
Данте был плох. Он едва приходил в себя, и начинал кричать от боли, терзавшей его тело и разум, его колотило, одежда, которой его накрывали, спустя полчаса была мокрой от пота, мочи и рвоты. Иногда он будто совсем терял разум, начинал рычать и совсем по-звериному клацал зубами. Малефика старалась отстраниться от этого, но не могла. Жалость и испуг соседствовали в её сердце со злостью. Что ублюдок Гвидо сделал с ним? Она попыталась распросить Аларика, но тот был молчалив и хмур, и большую часть времени, если не обхаживал Дани, точил ножи, наговаривая проклятия на острие.
Горная ведьма, возможно, дала бы какие-то ответы, но то ли долгие путешествия, то ли какая-то болезнь сделали из болтливой южной сороки хмурую спутницу. Нанна помогала, меняя примочки на лбу у колдуна, худела, бледнела на глазах и много спала.
Это, поняла Чонса, отнимает её силы. А что — это, было непонятно. Она носила с собой слишком много Костей Мира, и, возможно, из-за них шорке было дурно. Чонсе бы точно не поздоровилось. В Сантацио она потеряла сознание от одного прикосновения проклятого костяного ножа к голой груди, и та до сих пор болела, будто обожженная. И, пусть южанка и уверяла их, что с ней чёрное безумие им не грозило, Чонса почти не спала. Не могла себя заставить долгими алыми ночами, и находила покой, только прижавшись к Данте. Без него её терзали злые псы ненависти: к миру-разлучнику, к Гвидо, к Джоланту, сделавшему больно, к Феликсу, сделавшему стократ больней своей ложью. Раньше она хотела обнять его и проститься, теперь — привязать к четырем лошадям его конечности и тянуть во все стороны света, и чтобы он говорил, не затыкаясь, оправдывался перед ней из-за того, что скрывал её ребенка. Узнать бы хотя бы его имя. Хотя бы у Данте, но тот не мог и своего имени вспомнить, не то что чужого. Даже на Чонсу смотрел, как незнакомец, но хотя бы не бросался.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Медленно они шли. Опаздывали. Если бы двигались из Сантацио, не пришлось бы объезжать скалистые склоны по бездорожью. В итоге потеряли четыре дня и выбрались на Апийскую дорогу в каких-то тридцати милях от бывшей столицы. Даже смешно, но что же тут поделаешь.
— И почему вы идете со мной? — на исходе третьего дня спросила Чонса у Аларика. Тот посмотрел на неё странно.
— А куда нам еще идти? Йоль говорит, что надо держаться вместе, — шкряб-шкряб по ножу, искры летят, Аларик продолжил говорить, не поднимая лица, скрытого за пологом грязных огненно-рыжих волос, — кроме того… Ты дорога Данте.
Чонса хмыкнула и хотела уйти, но Аларик придержал её — шершавой и грубой ладонью поперек запястья. Он был крупным когда-то, сейчас отощал, был изувечен шрамами, и впервые в его глазах появилась искра разума, когда он посмотрел в её лицо с прищуром. Ей даже послышалась ирония в его негромком шелестящем голосе:
— Не волнуйся. Я присмотрю за вами.
Она выдернула руку. Прикосновения ей не нравились, они оголяли нервы, заставляли вслушиваться в чужую боль, а у Аларика её было слишком много.
— Есть такая пословица, — сказала она язвительно и холодно, — «у гончара не найдешь крепкой посуды». Лучше присмотри за собой. И не лезь к нам с Данте.
Она ушла к своему Дани. Палаток у них с собой не было, Данте спал в телеге, а остальные прямо на земле, укрывшись плащами. Им повезло с погодой — все дни было тепло, ни дождя, ни ветра. Котелок на всех был один, но никто не жаловался. Над их маленьким лагерем часто застывала гнетущая тишина, удушливый сплин. Слышны были только стоны боли со стороны изувеченного Дани. Чонса забралась в телегу и рассмотрела его внимательнее, пока он спал. Царапины на руках, пятна завязавшихся от уколов вен и узкие, четкие надрезы.
— Он поплатится за то, что сделал с тобой, Дани, — шепнула малефика, целуя его горячий лоб в татуировках.
С каждым пройденным днем цель Чонсы была все ближе. Она всегда хотела свободы, пусть и не такой ценой и не в таких обстоятельствах. Теперь все встало на свои места. Вот, что заставляло её не до конца придушить свои мечты, и вот, что было смыслом. Не спасти свою шкуру, но узнать больше о своем ребенке, раньше — где захоронены его кости, если они остались, а теперь — узнать имя, найти, обнять, увезти в свой маленький райский уголок и встретить там неизбежную смерть, но — вместе.
Вместе.
Она, Дани и сын. Совсем глупой мечтой было забрать из Ан-Шу Орешка. При мысли об этом Чонса несколько раз подряд моргнула, чтобы не обронить слезу. В последние дни она стала чересчур эмоциональной. Семья. Проговаривая это слово губами, Чонса тревожно выдохнула. Она все равно не могла заставить себя улыбнуться.
С каждым пройденным днем Чонса волновалась всё сильнее. Тоскливое чувство тянуло холодом за грудиной. Ожидание было невыносимым, но она не хотела спешить. Боялась встречи. Боялась ответов. Встала как столб у мильного камня, на котором было выбито на брине:
«Нино — 30 миль»
Полдня — и она получит свои ответы. Но один вид показавшихся вершин Девяти Холмов вселил в неё недобрые предчувствия. Даже воздух стал густым, неподвижным. Собиралась гроза.
Нужно было сразу понять, что что-то не так: границу, размеченную мильным камнем, никто не охранял.
Где-то в паре часов пути от городка пришел в себя Данте. Он кое-как сел, высунулся из крытой телеги и попросил у Чонсы воды. Они тогда дали отдыху лошадям, немного замедлились — кони шли шагом, Шестипалая с Алариком — пешком. Малефик вылакал всю баклагу воды, неловко утер короткую темную бородку, в которую сложилась его щетина.