Человек постоял в тесных сенях, тихо отворил дверь, пригнулся и вошел в избу. Авдотья сразу узнала непутевого Евлашку, ее словно обдуло холодным ветерком, а в горле и в теле вспыхнул жар.
Инстинктивно она сделала два широких шага и остановилась перед Евлашкой, высоко подняв голову и почти касаясь его плеч. Евлашка быстро отвел руку за спину: должно быть, держал что-то тяжелое, и от этого одно плечо у него неловко опустилось.
«Прощай, белый свет», — подумала Авдотья.
— Чего по ночам ходишь? — спросила она Евлашку и с удивлением услышала свой громкий и спокойный голос.
— За-закурить бы мне… вот и зашел… на огонек, — заикаясь, словно у него свело челюсти, процедил Евлашка. Он был очень пьян.
Авдотья смотрела пристально, стараясь не мигать.
— Какая у бабы закурка? Не болтай! Ну-ка!
Она сделала еще один шажок и легонько подтолкнула его острым плечом, чувствуя, что единственное спасение — это связать ему движения, не дать опомниться.
Евлашка попятился. В слабом, колеблющемся свете Авдотья видела: он неотрывно смотрел ей в лоб.
— Ну-ка! — властно повторила она и уже с силой толкнула его в грудь. — На дворе покалякаем.
Она и не подумала о том, что ей надо было одеться: шуба лежала на печи, а нельзя было даже оглянуться.
Не дыша и не отставая от Евлашки ни на шаг, она прошла сквозь темные сени, вытолкнула вора на снег и тотчас же, словно привязанная, встала перед его грудью.
— Слушай, тетка Авдотья, — глухо и надтреснуто заговорил Евлашка, сразу отрезвившийся на морозе. — Не по тому путе ты пошла! Народ злобится… Слушай!..
— Ты мне не советчик, — жестко сказала Авдотья и сложила руки на груди, стараясь подавить озноб.
«Может, Иван не спит еще», — внезапно подумала она про Дилигана и, вдохнув ледяного воздуха, закричала сильным грудным голосом:
— Сам ты человек окаянной жизни! Себя пожалей! Хозяйский кобель на цепи богаче тебя! Чего злыдничаешь, дурная ты голова?
— Молчи, с-сука! — просипел Евлашка и всей пятерней схватил Авдотью за скрещенные руки.
Она увидела, как он повел плечом, словно хотел размахнуться, и, уже ни о чем не думая, откинула голову и пронзительно закричала:
— Ива-ан!
У нее занемели руки. Евлашка жарко дышал на нее. И тут она услышала, как сзади скрипнул промерзший плетень и во двор не то прыгнул, не то свалился человек.
Евлашка выпустил Авдотью, пригнулся и по-кошачьи мягко юркнул в открытые воротца.
Дилиган двумя прыжками достиг Авдотьи. Он был без шапки, в расстегнутой рубахе.
— Ш-што тут у вас, Дуня? — забормотал он.
— В избу пойдем, — глухо ответила Авдотья. — Зубы чакают.
Она с усилием повернулась и, раскачиваясь, пошла к двери. Дилиган двинулся за ней, но тут же наклонился и поднял что-то с утоптанного снега.
В избе Авдотья сразу полезла на печь, накрылась шубой и застонала, стараясь сдержать зыбкую дрожь. Дилиган подошел к лампе. В руках у него оказался тяжелый, вывалянный в снегу шкворень.
— Дуня, — осторожно спросил Дилиган, держа шкворень на растопыренных ладонях, — кто это тебя?
— Вор Евлашка.
— Он к тебе подосланный, — взволнованно проговорил Дилиган. — Карасеву надо сказать, а то и Ремневу в район известить.
— Чего с дурака спросишь, — смутно из-под шубы ответила Авдотья.
Они помолчали.
Дилиган обтер шкворень руками и положил его под скамью так бережно, словно эта вещь была стеклянная.
— Обидно, — тихо обронил он, расстроенно глядя себе под ноги. — Всем нам, кривушинским, обидно. За что он тебя? Обязательно до Ремнева дойду.
Авдотья ничего не сказала.
Иван встал, задул лампу и молча взгромоздился на скамью, сунув под голову толстую Авдотьину шаль.
Утром он сходил за председателем сельсовета Карасевым. Карасев записал сухой рассказ Авдотьи, взял шкворень, завернул его в газету и с молодой важностью сказал, что съездит в районную милицию и еще к Ремневу.
От Дилигана Авдотья узнала: Евлашка сгинул из Утевки неизвестно куда.
Часть пятая
Разрыв-трава
Глава первая
После тревожной ночи Авдотья занемогла. Двое суток пролежала она на печи в привычной тишине, но на этот раз, к удивлению своему, не ощущала ни страха, ни тоски. Была только нетерпеливая уверенность, что скоро она встанет, и будет жить, и вести душевные беседы с бабами, и выйдет в поле, и увидит сочную зелень первых всходов.
На третий день ей стало чуть лучше, она слезла с печки и стала прибираться. Непременно надо было пойти на колхозный скотный двор, поговорить с Леской: он, фырча и злобствуя, крыл двор тесом. «Гордость в нем надо потревожить, — озабоченно думала Авдотья, — мастер ведь. От народного почета, может, кровь в нем закипит…»
Сил у нее все-таки не было, — вечером она с трудом влезла по приступкам на печь, улеглась и задремала. Но скоро ей почудился какой-то странный звук в сенях. Уж не заявился ли опять Евлашка? Не успев еще ничего понять, она отодвинулась в запечье и нащупала гладкий кирпич, о который всегда точила ножи.
Дверь тихо отворилась.
— Верно, дома нету, — произнес мужской голос, слабый, как бы усталый, с хрипотцой.
— Кто это? — вскрикнула Авдотья, выпуская из пальцев кирпич и вся дрожа от предчувствия.
— Матушка! — откликнулся ей из темноты голос, глуховатый, родной, неповторимый.
— Здравствуйте, матушка Авдотья Егорьевна, темно как у вас! — сказал сдержанно-радостный женский голос: это, конечно, была Наташа, сноха.
Николай свалил у порога тяжелый узел. Горячие, трясущиеся руки матери уже ощупывали его грудь, плечи, скользнули по небритому подбородку, Николай стиснул худое тело матери и поцеловал ее, кажется, в бровь, потом в мокрую щеку.
— Чего же это я, — звонко и прерывисто сказала она. — Огонь вздую сейчас! Самоварчик с устатку-то! Натальюшка, дай-ка шубу приберу!
Она зажгла лампу и, обессилев, присела на скамью. В неярком свете лампы Николай показался ей похудевшим, истомленным, тревожным. Наталья была молчаливой и держалась как будто с робостью.
Наконец вещи были кое-как распиханы по местам, и Николай положил на стол перед матерью кусок темного тяжелого кашемира.
— Вот, привезли, носи на здоровье, — сказал он и улыбнулся.
Авдотья вежливо помяла в пальцах хрустящий кашемир, поблагодарила, затем на обеих ладонях отнесла его и положила в пустой сундук.
У печки зашипел, захлюпал самовар. Наталья сняла трубу, обдула золу и поставила самовар на стол. Авдотья, забыв о своей хвори, подбежала к пыльному скрипучему шкафчику и вынула заветные чашки с золотым ободком.
Николай, насыпав в сахарницу розоватого жирного урюка, схлебнул с блюдца крутой чай и поднял тяжелые веки.
— В поезде умаялись. Беда, ехать ныне плохо.
Авдотья сочувственно покачала головой. Ей хотелось о многом расспросить сына, но она молчала из уважительного приличия. Мысленно она одобряла Наталью, которая ходила, прибиралась, а теперь как-то особенно смирно и неслышно пила чай: Николай здесь хозяин, и первое слово должно принадлежать ему.
Он с хрустом отгрыз сахар и поднес дымящееся блюдечко ко рту.
— Половину России проехали. Не поверишь, матушка, даже страшно стало. — Он поставил блюдечко на стол и прибавил сурово, с ударением: — Народ сдвинулся. Прямо-таки тучей прут. Куда? Зачем? Непонятно. Поезда бегут, например, из Азии в Россию полнехоньки. Ну, думаем, не мы одни на родину катим. Смотрим, встречные поезда, в Азию которые, тоже полнехоньки. На станциях табором народ стоит, с ребятишками, с добром, со стариками. А ведь крестьяне! Весна идет, пахать надо, а они…
Николай взглянул на жену и усмехнулся.
— Мы уж под конец испугались, стали утевских смотреть: может, и наши так же рехнулись.
Его, должно быть, озадачило задумчивое молчание матери, и он снова заговорил торопливо и громко:
— От городу с почтарем доехали. У него малость про Утевку поспрашивали, да старик, верно, совсем из ума вышел. Про гусака какого-то обижался. Отняли, что ли, у него? Да ведь что гусак, не лошадь же.
— И у нас тут тихости нету, — негромко, со спокойной настойчивостью сказала Авдотья. — Народ тоже с корня сдвинулся. Опять пытаем, Николя, все вместе, на большой земле, ствольно жить.
— Да ведь не вышло тогда с коммуной-то! — с горечью воскликнул Николай и стремительно отодвинул чашку.
Похоже было, что слов этих он тревожно ждал, поэтому и ударили они его по самому сердцу. Наталья испуганно выглянула из-за самовара.
— Да ведь… — начал было, задыхаясь, Николай, но в этот момент в сенях что-то грохнуло, дверь распахнулась, и в избу шагнул Степан Ремнев.
Он постоял у порога, приглядываясь к людям, потом взмахнул длинной рукой и кинулся к Николаю: