Перстов, насколько я понял, не исполнял в этой затее первую партию, но и второстепенным лицом не был, а его денежный вклад в приготовления наверняка превосходил способности моего воображения. Лавочники находились и в этом патриотическом движении, спешившем просветить тех русских, у кого еще водились иллюзии относительно пути, на который продажная и просто бестолковая демократия выбросила Россию; лавочником можно было назвать и самого Перстова. Но это были лавочники с высокими идеями и фантазиями, истинные патриоты, тогде те, что опережали их в захвате бывшего музея, служили одной лишь мамоне и менее всего пеклись о судьбе отечества. Городские власти явно потакали последним, да и чего было ждать от них, если их насквозь проели, пропитали взятки. Весь мировой порядок зиждется на служении, лизании задниц, на раболепстве меньших взяточников перед большими, - таким он виделся Перстову отсюда, из Великого Столпа, и мне нечего было возразить на гневные речитативы моего друга. Слушая их под сенью гудящей машины, я тихо подпевал: не приемлю мира купли-продажи, не доверяю масонам, не жду ничего доброго и светлого от наших властей, не желаю никому лизать задницу. Но слова, которые я укладывал в форму гладких фраз, не шли от сердца, понятия, возникавшие из моих напевов, не завладевали разумом, и душа оставалась глуха к ранам и воплям совести, отделенная от нее искусственными перегородками. Наташа, какой я ее тогда воображал, расчленяла меня на части ужасным каменным ножом индейских жрецов.
Но та Наташа, которую я нашел в освободившемся от духа и воли Иннокентия Владимировича доме, оказалась миролюбивым, отнюдь не кровожадным созданием, она бережно склеила меня и выпустила на свободу. И все стало иначе, теперь я понял муку и правду Перстова, перегородки рухнули, совесть и душа соединились, и, подняв вверх указательный палец, я говорил в ночи: моя свобода немыслима без подлинной свободы отечества. Я смотрел в ту сторону тьмы, где спустя какое-то время забрезжит рассвет, и пытался представить себе, что произойдет завтра. Мы начнем сражение. Кажется, я стал уже винтиком огромного механизма, и сделали это со мной кладбищенские слезы Кирилла и рукопожатие в крымском поезде десятилетней давности. Мы примем неравный бой с силами зла. Продажные лавочники близки к тому, чтобы вступить во владение бывшим музеем и устроить в нем бордель, - мы отчаялись решить вопрос мирным и законным путем, но не отчаялись все-таки решить его в свою пользу, и завтра мы отправимся пикитировать ускользающее от нас строение, а то и прямо атаковать его.
Думаю, Перстов рассказал мне о готовящейся акции не из желания побахвалиться активизацией своего политического пульса, а чтобы вовлечь меня в кампанию. Возможно, теперь у меня в перспективе какая-нибудь достойная должность в "Русском Доме", портфель, хорошее питание, но это я уже добавляю от себя, опираясь на не раз слетавшие с уст Перства заявления, что он был бы только рад пристроить меня к серьезному и приносящему доходы делу. Следует отметить, что Наташа не пригласила меня остаться у нее, и это нисколько меня не задело. Завтра я пойду отвоевывать помещение для "Русского Дома", а смысл, который Наташа вложила в давнее и недавнее прошлое, рассказав о своей поездке в Крым, будет подвигать меня на героические деяния во имя будущего.
Я провел беспокойную ночь, бессонно ворочаясь среди образов, которые еще только обещали заполнить мою жизнь. В мечтах и грезах я бесчетное количество раз предпринимал, приостанавливал, возобновлял воинственные и трагические атаки на бастионы мирового зла, которые, собственно говоря, изначально были взяты моим безудержным героизмом, получив вид нужного нам, патриотам, помещения, этого родильного дома, где Перстов примет от неведомой роженицы, вестимо как мучающейся, благословенные самим небом роды, где он весело и радостно покачает на руках или даже подбросит к потолку воплощенное в здоровом и увесистом младенце грядущее, скорое спасение Руси.
Велико же было наше изумление, когда мы, собравшись в полдень перед бывшим музеем и тщетно пытаясь свестись в боевые порядки, увидели в качестве неприятеля не только вооруженных дубинками милиционеров, этого как раз следовало ожидать, но и лавочников из враждебного лагеря, чьи нагло ухмыляющиеся физиономии торчали в окнах желанного нашим сердцам сооружения. Вот как далеко зашло дело! они уже были внутри и с торжеством посмеивались над нашей запоздалой пылкостью. Кто-то из наших уже кричал в тяжелом гневе. Несколько слов скажу, пока свара не заглушила мой голос, о доме, из-за которого разразилась вся эта толкотня. В давнем прошлом купеческий особняк, он стоял в глубине двора, своим горделивым размахом скрадывая надвигавшуюся на него с тыла деревянную суматоху, радуя глаз своей одноэтажной, витиеватой, просторной, какой-то карапузистой и капризно разлегшейся, почти распластавшейся архитектурой. Революция, изгнав купца, долгие годы с тупым самодовольством смеялась над этими фантастическими стенами, сначала верша в них суд над своими противниками, а затем в порядке, который был порядком в той мере, в какой является им и обыкновенная пустота, разместив никому не нужные экспонаты - свидетельства никому больше не нужной жизни, которая, широко выскочив было из грязи в князи, потом только свертывалась, отползала, убиралась в свою скорлупу и таяла, как снег по весне. Говорят, и этот на революционной волне вознесшийся, чтобы вскоре испариться, малый тоже был изначально из лавочников. Не слишком ли много торгашей вьется, предъявляя права на один-единственный улей? - стал прикидывать я в своем уме, быстро горячившемся в тесной лихорадке толпы. Торгуют, может быть, подавляющее большинство населения уже торгует, а мы с... ну, скажем, мы с Машенькой, по-прежнему бедны, как церковные крысы. И нашему с Машенькой народу отнюдь не чужды социалистические идеалы. Я отпугиваю эти последние нахмуренными бровями, я держусь против них только силой интеллектуального напряжения. Машенька же, не понимая или даже не сознавая нашего братства, готова хвататься за любую соломинку, когда тонет в грязи на русской дороге, а если хотя бы день подержать ее впроголодь, она и самому дьяволу продаст душу. Стало быть, я, хмурый и умственно напряженный, бесконечно одинок в этом мире купцов, бывших лавочников, новых лавочников, лавочников без идей и лавочников, просветленных идеями. И все же какая-то сила, идущая, пожалуй, от живота, впутала меня в босховскую живопись их страстей. Я хотел попасть в особняк - вот он, рядом, рукой подать, но как трудно в него проникнуть! Жизнь обнажилась: в прежние времена я знал о существовании запретных для меня мест, но их предусмотрительно прятали от моей пытливости, и их существование почти не тревожило мой беспокойный дух, нынче цель на виду, прямо перед моим носом, но меня ударят дубинкой по голове, если я отважусь к ней приблизиться.
Наша коалиция заполонила двор перед особняком, не слишком, впрочем, вместительный, заняла и часть переулка, куда этот двор выходил, а на подступах к дому окопались блюстители порядка. Глядя в бездну меланхолических глаз Перстова, где отражалось это противостояние, я предавался размышлению, не станет ли оно для моего друга вывихом жизни, глубоким и взыскующим оргазма. Мне представлялось невероятно странным, что сейчас, когда мы с ним выбрались на самый пик публичности, я остаюсь человеком, хранящим его интимную тайну. И мной овладело страшное, как воющий зимний ветер, желание, чтобы на его месте оказалась женщина, предпочтительно голая, голая и на снегу, голая и с загадочной усмешкой на бледных устах, женщина, в которой воплотились бы и некоторые его черты, и должным образом обработанные черты земли, на которой мы живем, и жестокие черты той войны, в которую мы наивно ввязались. И пусть ей ведомо будет, когда пробьет мой смертный час.
Наши шансы на успех были незначительны. Компромисс, разумеется, невозможен, мы галдели на все лады, мы трубили о битве до победного конца и, жалобно вывертывая шеи, возмущенно скулили на то, что блюстители с лавочниками, взявшими позу разумности и даже интеллектуальной утонченности, явно старались представить дело таким образом, будто всего лишь пьяный и бессмысленный сброд ополчился на их содержательные и глубоко порядочные инициативы. Они-де действуют строго в рамках закона, а мы подогреваем страсти толпы, раздуваем ужасный русский бунт. Можно раздувать все что угодно, только не этот самый бунт. Можно стерпеть какой угодно бунт, только не русский. На свете нет ничего ужаснее русского бунта. Какой-то человек, по-птичьи размахивая руками, кричал в изукрашенные демоническими физиономиями окна: вас будут расстреливать и вешать военно-полевые суды, а я буду вас просто резать, как свиней! Это бунт? Возможно. Но чем он ужасней любого другого? У меня, успевшего пожить в разных российских условиях, при разных режимах, не было доверия ни к одной из завраждовавших ныне партий. Но стоя в толпе людей, пожелавших насладиться устроением "Русского Дома", я не видел никаких помех к тому, чтобы мои симпатии склонились на их сторону, тем более что планы завести бордель с проститутками и пьяными развратниками если и не вызывали у меня решительного, какого-то умоисступленного протеста, то во всяком случае никоим образом не служили, в моих глазах, поводом для воодушевления и оптимизма. Народ разлагается, народ спивается, народ дичает, народ гибнет, - эти слова придумал не я, их, как заклинание, произносят наши свежеиспеченные демократы, те самые, которые, жируя, устраивают хмельные пиры, разнузданные вакханалии, кормят гибнущих сомнительными зрелищами и строят бордели. А я говорю: гибнет да не погибнет, не родилась еще сила, которая погубит, - и потому не надо нам ваших борделей!