— У больного рак, да, да, рачок…
— Вы о каком больном?
— Ах, Боже мой, да о том, которого мы сейчас обсуждаем.
— Та это же не больной, это — больная!
— Ох! Ах! С ума сойти!
Жест беспорядочный и век прищур, рывком к телефону, а телефон молчит, выразительный взгляд на графин, переброс — молния на шкаф, на стул, на стол — и те молчат. Но все равно она в запарке, а запаренный человек чего не скажет, не будем мелочны, черт возьми.
Рукой махнула — устало, озабоченно: «Там рачок сидит… Где-то…».
И снова: дерг, дерг — по сторонам: торопится, мчится, опаздывает, буровит что-то, да второпях не разберешь, несет же ее, только с табуретки вот своей не слезает.
Красиво придурилась: театр одного актера. А чуть отойдешь или даже тему переменишь, что-нибудь вольное, не относящееся, сейчас она и остынет, на табурете своем замрет и расслабится. Опять ей задайте конкретный вопрос — и снова она взовьется. Я эту игру давно знаю, она всегда такая. И я говорю: «Хватит. Успокойтесь. Сидите ровно, за нами не гонятся. Расскажите мне четко, что с больной. Где вы подозреваете рак — в животе, в носу?».
Только психовинка злобная в зрачке и промелькнула, да и то на секунду какую, и — припустила она еще посильнее: видала она таких. А, впрочем, придурка, который уже состоялся, устоял и закоренел, раскручивать назад не стоит.
Это и бесполезно, и опасно. Он все равно не вернется, но укусит обязательно. И не то чтобы анонимка или жалоба (такой вариант, безусловно, возможен), но и других идей у него предостаточно: сплетня, намек, шепот или слушок удачный. К тебе же придет, и откровенно, нелицеприятно что-нибудь такое скажет, вроде по-приятельски, невзначай, а сам уже все продумал, точно рассчитал, и пальчиком тебе в нутро, где нежно и больно, и ноготочком ковырнет до шока и дурноты: тут ему и наслаждение. И месть сладкая, и ущемлен ты — такой же, выходит, ущемленец, как и он сам. Да нет — еще хуже, еще ниже. А он, стало быть, выше тебя, и не придурок вовсе, и жить ему, и подхохатывать. Амбициозному придурку для такого дела аудитория даже не требуется: для самого себя старается, чтобы внутренний свой комфорт сохранить, поддержать и упрочить.
Многолетний административный опыт научил меня с придурками не связываться, а тщательно их обходить — стремительно и мягко, на хорошем расстоянии и с улыбкой. И все же следует сказать, что придурки — тоже люди. Четкой классификации поэтому не получится. Нелинейное разделение образов, тени и полутени. Краски самые разные, от ярких, нахальных густопсовых, до бледных оттенков и полутонов. Встречаются, скажем, придурки милые, обаятельные, приятные в общении, и сама придурь у них элегантная.
Именно такая дама заведовала поликлиникой одного крупного онкологического диспансера лет двадцать тому назад. Звали ее Елена Петровна, фамилия уже выскочила у меня из головы, но внешность, голос, интонацию, жесты, походку и приключения, с ней связанные, помню очень хорошо. Она была пампушечка, пожилая уже, но без единой морщиночки, невысокая, крашенная в блондинку, всегда радостная, всегда приветливая, и всем говорила: «Да!». И если даже десять человек спорили, она ухитрялась как-то согласиться с каждым, не сходя с места: Да. Да-да-да…
Положим, это еще не придурь, а скорее позиция, кстати, не такая уж плохая. А придуривает она около латинского слова «сатис», что означает «хватит», «достаточно». Врачи говорят «сатис» в смысле «попридержи язык, перестань болтать». Дело в том, что со времен Гиппократа больные и даже родственники больного не должны слышать то, о чем говорят между собой медики. И если молодой запальчивый коллега по неведению или недосмотру нарушает это не писаное правило, то старший говорит ему: «Сатис!»— с оттенком нравоучения, назидательно, солидно. Это пережиток последних двух тысячелетий, когда врачи были поистине солидными людьми: «Сотни воителей стоит (черт побери!) один врачеватель искусный!».
Так вот, Елена Петровна использовала традиционную, многозначительную и назидательную интонацию старинного слова, но вложила в него совершенно другое содержание. В те годы главным врачом в этом диспансере была громадная каменная баба, особа дремучая и свирепая. Диспансером она не управляла, а царствовала. Тогда, двадцать лет назад, это было еще возможно: начальство поддерживало руководителей сверху, а безработица среди местных врачей обеспечивала подобное царствие снизу. Разумеется, у подножия Трона лепились всяческие болонки-приживалки, информаторы-осведомители-стукачи, а также принципиальные разбойники для разноса и угробления. Тревоги, страхи и мышеловки буквально висели в воздухе. Говори, да оглядывайся, помолчи, ради Бога. Остановись! И в такой обстановке, на этакой сцене летает на пуантах пожилая балериночка Елена Петровна и мурлыкает проникновенно: «Сатис, са-а-а-тис!»— и ладошку правую книзу, а глазочки выпукло наверх: и знает она что-то, и тебя же неразумного опекает, для твоей же пользы старается:
— С-а-а-а-а-а-тис!
Традиционно язык и прикусишь: черт его побери, куда тебя занесло, ей-то виднее, она всю кухню понимает и бдит. И так постепенно стало словечко для нее ширмой — от любых вопросов и ото всех проблем. Жизнь свою она устроила легко и весело, на службе ее почти не было, ничего она не знала, не ведала, не углублялась. Уже и не балеринкой скользит, а мотыльком пропархивает — в одно дыхание, не касаясь. А чуть вопрос какой или проблемы — правую ладошку вниз кривым таким движением, будто кошку гладит, глазоньки кверху-и: «Сатис!.. Са-а-а-а-тис!». Изящная такая ширмочка, миленькая придурь.
А ведь мы ее уважали и любили по-своему: она в этой тягостной обстановке никому никогда ни единой пакости не сотворила, наоборот, что-то там рассасывалось у самых ее прозрачных крылышек, от улыбочек, стрекота и верещания. Подразумевалось, притом, что она ценный работник, энергичная, хорошо разбирается… И опять мы эту игру поддерживали. Стоит ведь погореть нашему любезному мотыльку, и на это место усядется любая гусеница, навозный жук или даже тарантул… И ах, как мы старались в один голос, и столько наговорили, и такое напели, что уже и ей самой что-то там пригрезилось. Сложила она свои крылышки, опустилась на землю и пошла консультировать больных. А потом из подвала поликлиники помчалась наверх в стационар, ко мне — по плечу хлопает, запанибрата, рассказывает чуть небрежно, как клиницист клиницисту:
— Понимаешь, сейчас обнаружила рак прямой кишки, низко сидит, ректоскоп ввела — и вот он, голубчик… А девочка-пациентка-красавица, прелесть, фигурка… слоновая кость, точеная. Понимаешь? Теперь ей кишку в бок выводить… Уродство! Ужас! Отказалась, конечно, рыдает. Но ты же меня знаешь — уговорила, она согласна, идем смотреть, тебе же оперировать.
Убитая горем молодая женщина ожидала меня в хирургическом кабинете. Свинцовые слезы уже просекли ее бледные щеки. Она не стеснялась, была безучастна. Я ввел ректоскоп в прямую кишку и ничего не увидел. Подвигал трубку, внимательно осмотрел слизистую: рака нигде не было.
Что за черт?! Опухоль не иголка, ее сразу видно, тем более, если низко сидит. Да неужели она видит лучше меня? Где же опухоль? Я вытащил ректоскоп и пошел искать старшую сестру, которая помогала Елене Петровне при первом исследовании. Сестра сказала: «Не волнуйтесь, я просто не успела вас предупредить. Она же поставила больную в коленно-локтевое положение, а трубку ректоскопа ввела не в прямую кишку, а во влагалище, увидела там шейку матки и приняла ее за опухоль прямой кишки… Вот и все».
Я быстро вернулся в кабинет и сделал амнистию молодой красавице. Она ожила, вскричала, расцеловала меня и пулей вылетела из нашего подвала. Этот случай мы тихонько обхохотали между собой, но мотылечка нашего не выдали: пусть же летает, миленький!
Елена Петровна, к тому же, была уверена, что она тонкий дипломат — Талейран, и что ее не видно. И все они, придуренные, так полагают. А на самом деле их видно за версту: они же на сцене под софитами и прожекторами. В этом смысле придурок напоминает молодого кота, который стоит на подоконнике и следит ласточку. Так весь же он выражает себя, свое неслыханное кошачье нутро, и шкура на нем горит. Только на кота приятно смотреть, а на придурка — тошно.
Вот молоденький доктор из пульмонологического отделения. Личико розовое, едва тронутое бритвой. И на этом поросячьем личике — циничная опустошенная улыбка бывалого прохвоста (где-то скопировал). И спроси ты его о чем-нибудь, попроси или предложи — он тебе эту улыбочку и подпустит, и ручкой безнадежно помашет, и в зеркальце через плечо подсмотрит, как получается?
А вот пожилой Дуб с проседью. Постучи к нему в кабинет — он скажет: «Одну минуточку!». А сам уже хватает с полки толстую научную книгу и на стол ее, раскрывает, где придется, и карандашик в руке, подчеркивает, изучает. Теперь входите, смотрите: крупный ученый за работой. И отдельно от этого наива есть еще солидная академическая придурь. И здесь тебя отошьют на таком уровне, на такой высоте, что голова закружится.