Некоторые переводы открыли для языка новые выразительные возможности (и даже новую терминологию). Необязательно знать еврейский, чтобы оценить влияние лютеровского перевода на немецкий язык, как необязательно знать классический греческий, чтобы оценить перевод «Илиады», сделанный Винченцо Монти{♦ 91}, – и, между прочим, необязательно было даже знать греческий, чтобы сделать этот перевод, поскольку Монти был «переводчиком переводчиков Гомера». Переводы Хайдеггера коренным образом изменили стиль многих французских философов, как итальянские переводы немецких идеалистов сильно сказывались на нашем стиле философствования в течение чуть ли не целого века. Опять же у нас в Италии переводы американских прозаиков, сделанные Витторини, внесли свой вклад в появление одного из повествовательных стилей послевоенной Италии, хотя сами эти переводы были зачастую вольными и едва ли верными.
Очень важно изучить функцию, выполняемую тем или иным переводом в культуре языка назначения. Но с этой точки зрения перевод становится внутренней проблемой истории этой культуры, и все лингвистические и культурные проблемы, поставленные оригиналом, утрачивают свое значение.
Вот почему я не собираюсь заниматься этими проблемами. Меня интересует процесс взаимодействия текста-источника с текстом назначения. В этом отношении проблема уже ранее была поставлена такими авторами XIX столетия, как Гумбольдт и Шлейермахер (см. также: Berman 1984): должен ли перевод подводить читателя к пониманию лингвистического и культурного универсума оригинального текста, или же его задача – так преобразовать оригинальный текст, чтобы сделать его доступным читателю, принадлежащему к языку и культуре назначения? Иными словами, если есть перевод Гомера, должен ли переводчик преобразовать своих читателей в греческих читателей гомеровских времен, или же его задача – заставить Гомера писать так, как он писал бы, будучи нашим современником?
Если поставить вопрос таким образом, он может показаться парадоксальным. Однако стоит задуматься над тем общепризнанным фактом, что переводы устаревают. Английский язык Шекспира всегда остается одним и тем же, но итальянский язык шекспировских переводов вековой давности сам заявляет о времени своего возникновения. Это значит, что переводчики, даже не имея таких намерений, даже стараясь восстановить вкус языка и исторического периода оригинала, в действительности несколько модернизировали оригинал.
7.5. «Одомашнивать» и «остранять»
Теории перевода предлагают альтернативу между модернизацией текста и его архаизацией. Но это не та же самая оппозиция, что имеет место между foreigning («остранением») и domesticating («одомашниванием»; см.: Venuti 1998) – или, если угодно, между ксенофилизацией и локализацией. Хотя можно найти разные переводы, в которых совершается строгий выбор в пользу одного или другого члена этой оппозиции, рассмотрим сначала оппозицию «остранение» / «одомашнивание».
Может быть, самым вызывающим примером «одомашнивания» служит лютеровский перевод Библии. Например, обсуждая, как лучше переводить стих из Евангелия от Матфея (12: 34) Ex abundantia cordis os loquitur, Лютер писал:
Если бы мне пришлось слушаться этих ослов, они поставили бы меня перед необходимостью переводить буквально: «От избытка сердца говорят уста». Ну, скажите мне, разве так по-немецки говорят? Какой немец это поймет?.. Мать в своем доме и крестьянин скажут так: «Что на уме, то и на языке» («Wes das Herz voll ist, des geht der Mund über»).
По поводу выражений Ut quid perditio haec?[137]* и Ut quid perditio ista unguenti facta est[138]** Лютер говорил:
Если я пойду на поводу у этих ослов-буквалистов, мне придется перевести это на немецкий так: «Почему совершена эта трата благовония?» Но что это за немецкий? И какой немец так скажет? Кто как следует вникнет в эти слова, тот подумает, что благовоние было потрачено и теперь его нужно разыскивать снова, – но даже в этом случае смысл останется темным и сомнительным… А немец скажет: «К чему такая трата?» («Wozu diese Vergeudung?»). Или же: «Вот жалость!» Но не: «Жалко благовоний!» Это действительно по-немецки, и это дает понять, что Магдалина действовала необдуманно и совершила трату. Таково было мнение Иуды, который намеревался употребить миро более разумным образом (Luther 1530, ит. пер.: 106–107).
Что же касается «остранения», то Венути (Venuti 1998: 243) упоминает дискуссию между Мэтью Арнольдом и Фрэнсисом Ньюмэном{♦ 92} о переводах Гомера, состоявшуюся в XIX в. Арнольд утверждал, что Гомер передается гексаметрами и на современном английском, чтобы перевод оставался в согласии с устоявшейся рецепцией Гомера в академических кругах. А Ньюмэн, напротив, не только намеренно вводил архаическую лексику, но и использовал балладный стих, чтобы наглядно показать, что Гомер был поэтом для народа, а не для элиты. Венути отмечает, что Ньюмен парадоксальным образом «остранял» и архаизировал, руководствуясь мотивами популяризации, тогда как Арнольд «одомашнивал» и модернизировал из соображений академических.
Гумбольдт (Humboldt 1816, tr. it.: 137) предложил проводить различие между Fremdheit (что можно перевести как «странность») и Das Fremde (что переводится как «странное»). Может быть, термины он выбрал не самые удачные, но мысль его, как мне кажется, ясна: «странность» читатель чувствует, когда решение переводчика кажется ему непонятным, как будто речь идет об ошибке; напротив, «странное» возникает, когда он сталкивается с непривычным способом подачи того, что он мог бы опознать, но видит, как ему представляется, впервые. Думаю, эта идея «странного» не так уж далека от «эффекта остранения» русских формалистов, то есть от приема, посредством которого художник заставляет читателя воспринимать описываемый предмет в непривычном ракурсе, в новом свете, чтобы понять этот предмет лучше, чем у него получалось до сих пор. Пример, приведенный Гумбольдтом, как мне кажется, поддерживает мое прочтение:
Перевод не может и не должен быть комментарием… Темнота, обнаруживаемая подчас в произведениях древних, особенно в «Агамемноне», возникает в силу той сжатости и смелости, с которыми автор, пренебрегая связующими высказываниями, выстраивает мысли, образы, чувства, воспоминания, изложения событий так, как они вырываются из глубокой душевной эмоции. И если мы вчувствуемся в умонастроение поэта, его эпохи и выведенных им персонажей, мало-помалу эта темнота исчезает, а место ее занимает глубокая ясность (ит. пер.: 138).
Эти проблемы являются ключевыми при переводе текстов, далеких от нас во времени или пространстве. А как обстоит дело с текстами современными? Как нужно писать в итальянском переводе французского романа: Riva Sinistra или Rive Gauche («Левый берег»)? Шорт (Short 2000: 78) приводит забавный пример французского выражения топ petit choux («душенька», «лапочка», но букв. «капустка моя») и подчеркивает, что его перевод как ту little cabbage или mio cavoletto («моя капустка»: англ., ит.) приведет лишь к комическому эффекту, и звучать оно будет, в конечном счете, оскорбительно. Взамен он предлагает английское sweetheart («дорогая»), соответствующее итальянскому tesoro («золотце»), но признает, что при этом будет утрачен любовно-юмористический контраст, и даже само звучание слова choux, которое не только нежно, но и наводит на мысль о движении целующих губ. Sweetheart и tesoro – хорошие примеры «одомашнивания», но я считаю, что лучше было бы прибегнуть к некоторому «остранению» (учитывая, что дело происходит во Франции) и оставить оригинальное выражение. Возможно, некоторые читатели не поймут его значения, но опознают галлицизм и обратят внимание на его нежный звуковой шелест.
* * *
Jane, I find you very attractive – вот английская фраза, которую, особенно в переводах бульварных романов, по-итальянски передают буквально: Jane, vi trovo molto attraente («Джейн, я нахожу, что вы очень привлекательны»). Это чересчур англизирующий перевод, и причин здесь две. Прежде всего, хотя словари позволяют переводить attractive как attraente, в подобных случаях итальянец сказал бы bella («красива»), carina («мила») или affascinante («очаровательна»). Возможно, переводчики считают, что слово attraente звучит очень «по-английски». Во-вторых, если человек, говорящий по-английски, называет Джейн по имени, это означает, что он находится с ней в дружеских или близких отношениях, и итальянец в этом случае обращался бы на tu («ты»). «Вы» (Voi или Lei) использовалось бы, если бы оригинал гласил: Miss Jane, I find you very attractive («Мисс Джейн, я нахожу, что Вы очень привлекательны»). Так в попытке англизировать переводчик не выражает точно ни чувств говорящего, ни отношений между собеседниками.