Но в тот день, который мне запомнился как триумф моей страны, на площади не было советских и румынских граждан. Был праздник, настроение у всех было приподнятое. Устали от войны все: и солдаты, и мирные жители, и молодые, и старые. Военных обнимали, целовали, благодарили, поили домашним вином, дарили им цветы. Из динамиков звучала музыка. В город вошли советские освободители, появилась надежда, что грядут перемены в стране, которые положат конец бойне. А вот тебя я не могла понять. Мне бы достучаться до твоей души мятущейся, понять твои сомнения. Ты говорил, что с приходом в Румынию советских войск забрезжил свет, надежда появилась. Отчего же грусть эта в глазах? Предчувствия дурные? Я обратила внимание на старика-румына, который что-то пытался объяснить нашему лейтенанту, тот не понимал, только улыбался. Я решила перевести, подошла к ним:
– Земляк наш дорогой, старика зовут Стефан, он хочет объяснить вам, что лишился семьи, жилья, живет в подвале. Все потерял. Он много увидел и понял. Зачем эта война? Ведь не хотят румыны умирать, и немцы не хотят умирать, и русские не хотят. Зачем голод, холод, расстрелы? Все разрушено. Свои взрывают свои города, свои разорвали его душу. Зачем его хотел убить свой румын в парке? Потом его хотел убить советский летчик. А он ничего не сделал плохого никому. Он пришел поклониться сегодня вам в пояс. Вы принесли солнце и вернули свет румынам. Пусть Антонеску, Гитлер и Сталин выходят и убивают друг друга.
Я переводила то, что говорил Стефан. Видела искренние, все понимающие лица, глаза старика, полные слез. Лейтенант обнял старика:
– Мы тоже не хотим войны. И я потерял друзей, отца, невесту. И мне больно.
Ты стоял молча, но я знала, что творится в твоей душе. Сегодня часто думаю, что, попав в лагерь, наверное, ты не раз вспоминал тот день. День, который принес нам надежду и потом отнял ее. То был последний день лета – 31 августа 1944 года.
Ты привез в Бухарест мою маму с Толиком и Жоржем. Недолго, но мы жили все вместе на Бибеску у твоих родных. Тебе не удалось оформить разрешение на жительство в Румынии моим маме и братьям. С приходом советских войск и переменой власти это стало невозможно. Если бы мама еще хоть на день задержалась бы в Бухаресте, то попала бы в «невозвращенцы». Каждый день по радио по несколько раз передавали призывы об отъезде беженцев домой. Мама и сама рвалась в Одессу, ведь о папе мы по-прежнему ничего не знали. Ты собрал два огромных чемодана вещей и продуктов, чтобы хватило моим родным на первых порах после возвращения, когда вернутся. Жорику ты подарил одну из своих гитар. Да, ведь ты научил Жорика играть на гитаре. А он уже самостоятельно разучил почти весь твой репертуар. И в наши прощальные посиделки Жорик пел под собственный аккомпанемент и заслужил твоей похвалы.
Ты просил маму писать почаще и пообещал ей, что как только власть окончательно установится в Румынии, начнешь добиваться разрешения на нашем с тобой возвращении в Союз. На этой оптимистичной ноте мы расстались. Как показало время, надолго расстались.
Через месяц от мамы пришло письмо. Оно было адресовано тебе, ты и читал первым. Мамочка была верна себе: муж в семье – самый главный, с ним и разговор должен быть. Прочитав, ты отдал мне письмо, не сказав ни слова. Я уже замечала: когда ты сердился, лицо не выражало никаких эмоций, только руки опускал и кулаки сжимал. Вот и тогда, протянул мне письмо и ушел в комнату с опущенными руками и сжатыми кулаками, даже пальцы побелели.
Я боялась читать, думала – с папой беда случилась. Но письмо меня не очень огорчило, может потому, что я на худшее настроилась. Не придала я серьезного значения маминому письму, а тогда первый звоночек прозвенел, предупреждая об опасности. Мне бы понять это, взять тебя в охапку и как можно дальше уехать. Пусть бы нам снился наш отчий дом, пусть бы мы тосковали по нему, но мы были бы вместе, и ты пожил бы еще и многое бы успел сделать.
Мама писала, что на границе таможенники отобрали у них все вещи, деньги и продукты. Оставили только то, что на них и при них в карманах было. Жорик твою гитару не отдал, только она и сохранилась. Толика как несовершеннолетнего оставили с мамой, а Жорика в наказание за то, что, бежав из плена, не вернулся на фронт, отправили работать в шахту в Макеевку Донецкой области.
Квартира наша оказалась занята, и маму с Толиком приютила на время семья Нила Топчего. Из письма я узнала, что папа вернулся, что был ранен осколком в голову. Добрые люди ему поведали наши новости. Папа не одобрил мое замужество и не смог простить мне моего отъезда из страны. Сердился он и на Жорика и не хотел ни с кем общаться. Поэтому поселился он у своей сестры, и потребовалось время, чтобы они с мамой вновь сошлись. Вместе им удалось получить комнату в коммуналке на Карла Маркса и все начать сначала, обзавестись мебелью, посудой, одеждой. Самым необходимым их снабдили родственники и друзья. Папа освоил пошив обуви, мама продавала ее на рынке, на эти деньги они жили.
Вот такие новости поведала нам моя мамочка. До Победы оставалось еще больше полугода, так что для военного времени не такое уж и грустное письмо. Я догадалась, что тебя так рассердило: таможня. Это «отнятие с изъятием» ты считал сродни мародерству. С возвращавшимися обращались как с провинившимися. Считалось удачей, когда в документах делали пометку, что возвращение добровольное. Но везение было относительным: «добровольцев» не всех отправляли в ГУЛАГ, зато на таможне обирали всех – с пометками и без них. Вот цитата из проповеди протоиерея Василия Ермакова в храме преподобного Серафима Саровского, прозвучавшей в 1982 году: «…А на границах у победителя снимали какой-то платочек, какую-то пуговку, какую-то игрушечку, которую он нес детям своим. Нельзя. Стоял СМЕРШ. Они все это отбирали, даже пластинки Лещенко Петра заграничные с яростью разбивались СМЕРШЕМ. Нельзя было».
Об этом много и многие писали, но я не случайно выбрала свидетельство представителя церкви. Меня все годы мучило одно: почему не наказан никто за те злодеяния? Названо зло как явление. Названы имена идеологов явления, а наказали кого? Была такая организация ГУСИМЗ – Главное управление советских имуществ за границей. Возглавлял эту хитрую контору генерал МГБ Деканозов. Имущество, которое изымалось за рубежом, считалось военными трофеями. Скажем, закрыли филиал фирмы «Колумбия» в Бухаресте. Часть тиражей пластинок побили, а часть вывезли. Кто? Нетрудно догадаться. Лещенко слушать запрещали, но основная коллекция его записей оказалась у «запрещавших». У тех, кого на таможне не проверяли. Я не касаюсь оборудования и других ценностей, которых лишился филиал. «Колумбия» предъявила иск Румынии, потребовав возмещения убытков, но получила только информацию, что в Румынии власть сменилась и по затронутым вопросам следует обращаться в правительство СССР. В СССР было еще одно Главное управление – госдоходов, начальником которого работал А. А. Кривенко. Все драгоценности, деньги, изъятые у советских граждан, поступали в эту организацию. Срок хранения у них был три года, а сажали, если не расстреливали, минимум на 10 лет. Попросту говоря, оба управления – не конторы, а золотое дно. Ведь учесть все изъятые трофеи было невозможно, как и оценить добычу. Конечно, незачем ворошить прошлое, многих из того «золотого дна» уже и в живых нет. Но одна безнаказанность порождает другую. На моем веку в моей стране было как минимум три перестройки со сменой политической системы. Системы разные – схема одна: приходит новая власть, обвиняет старую, обещает жить по-новому. В очередной раз объявляется охота на «рыжих», которые не туда народ завели и обманули. Народ откликается на «рыжих», а истинные виновники занимают удобные кресла при новой власти или уезжают из страны. И ни разу, даже если называли настоящего преступника, никого не наказали. Церковь делает свои выводы о преступлениях, как и об отнятых и разбитых пластинках: «нельзя было», и призывает к прощению. Верно: «нельзя было!» Нельзя было… прощать!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});