Затем прогулка по Манежной площади продолжалась.
— Любить человечество нельзя, — наставлял меж тем С. А. Танович будущего террориста. — Люди слишком несовершенны. Любить можно лишь Идею, или Бога, что, впрочем, одно и то же.
— Но боги имеют некое обличье, — возразил Первый. — А Идея бесформенна и бестелесна…
— Позвольте, — не согласился бывший преподаватель научного коммунизма, — а старый, испытанный временем иудейский Ягве? Он вообще невидим, лишен всякого образа, равно как и Аллах, или Ормузд с Ариманом. У конфуцианства вообще нет какого либо божества, его заменяет всеобъемлющее Небо.
— Любовь к человеку убила бы меня, — сказал Первый, и эрудированный С. А. Танович заинтересованно покосился на него: подопечный цитировал Ницше, хотя его досье исключало знакомство Первого с «Книгой для всех и ни для кого».
«Совпадение, — подумал Семен Аркадьевич. — Такое бывает…»
Вслух он сказал:
— Жестокость — изначальная отметка, с которой человек начинает путь. Все дело в том, что многие жестокие люди чересчур трусливы для жестокости.
— Это я понял давно, — отозвался Первый. — Преодолеть барьер, прыгнуть с обрыва в реку, пересечь минное поле или выстрелить в кого-нибудь — означает одно: совершить действие.
А любой шаг к действию требует мужества.
Они дошли до перекрестка, откуда открылись темно-серые колонны Ленинской библиотеки. Повернувшись к Библиотеке спиной, все трое ждали появления зеленого зрачка на светофоре.
— Георг Вильгельм Фридрих, который Гегель, утверждал в лекции о философском осмыслении истории, он прочитал ее в Берлинском университете, Гегель говорил о том, что личности мирового масштаба — Александр Македонский и Гитлер, Юлий Цезарь, Наполеон и Сталин — претворяют в жизнь волю мирового духа, являются инструментом Провидения, — заговорил Семен Аркадьевич. — По Гегелю подобные герои черпают собственные цели не из спокойного, упорядоченного хода вещей, освященного существующей системой, а из некоего особого источника. Он скрыт от глаз простых смертных. Таких гигантов питает «внутренний дух Земли, который стучится в нее, словно в скорлупу и взрывает ее».
К таким существам высшего порядка нельзя, утверждал профессор Иенского университета, подходить с меркой личных добродетелей, для них теряет значение смысл понятий смирения и скромности, малосердия и любви к ближнему.
— Добродетели придумали слабые, — отозвался Первый. — Это всего лишь попытки защититься от тирана. И тщетные, добавлю… Ибо тирания — единственно справедливая форма обуздания тех мерзостей, которыми переполнен «мыслящий тростник».
«Браво! — мысленно воскликнул С. А. Танович. — Мой ученичек дает и шороху, и пыли… Где это он так н а б л а т ы к а л с я?»
Загорелся зеленый свет, и террорист с духовником эскортируемые Гаврилой Минычем, двинулись по переходу в сторону Боровицких ворот Кремля.
Переход улицы, да еще в центре столицы, в разгар воскресного дня, когда полуобнищавшая Москва, грязная и разоренная горе-реформаторами, все еще кишит наивными гостями из глубинки, упрямо полагающими будто в метрополии они кое-что все-таки добудут, пространственный прыжок от светофора к светофору вовсе не способствовал философскому разговору, и потому до Боровицких ворот н е с в я т а я троица шла молча.
Миновали Манеж и двинулись не по крепостному мосту, а левее и вниз, на аллею Александровского сада.
— Видимо, человечеству не дано постигнуть Зло как особый с п л а в взаимоисключающих противоположностей, — продолжал развивать тему С. А. Танович. — На такое способны лишь боги… Или герои. Титаны духа, одним словом. Куда проще определить Добро и Зло по разные стороны баррикады, назвать источники и носители того и другого, присобачить ярлык со знаками «плюс» или «минус»…
— Для здорового образа жизни, — заметил Первый, — необходимо сочетание сладкого и горького… И даже этого люди не понимают. Как я презираю тупое и безмозглое быдло, мириады жалких, копошащихся на поверхности планеты существ!
— Положим, не все так уж и плохи, — примиряющим тоном сказал Семен Аркадьевич, испугавшись возникшей вдруг мысли: а не перегнули ли в данном случае палку, внушив Первому ненависть к человечеству?
«Двадцать два — перебор, — подумал он. — Не свернул бы он в глобальное неприятие всех и вся. Надо осторожно вывернуть на мессианскую тропку».
— Но в определенном смысле вы правы, Первый, — для разгона к дальнейшим выводам согласился С. А. Танович. — Человечеству присущ эгоцентризм, Homo sapiens, едва возникнув, мнил себя пупом Вселенной. И сей неразличимый из космоса пуп прикидывает действительность исключительно с точки зрения собственных потребностей, самонадеянно исключая из мозгов соображение о том, что у Бытия может существовать собственная логика. Бытие, неподвластное человеку, имеет собственное понимание Добра и Зла.
Определение того, что есть Зло д л я н а с, не может быть постигнуто без раскрытия механизма действия Зла в с е б е.
Но до сих пор ломают копья, порою не только символические, увы, этические д у а л и с т ы, которые полагают Добро и Зло самостоятельными силами, и этические м о н и с т ы, по ним лишь Добро субстанционально, а Зло собственного порождающего принципа, увы, не имеет.
— Вы, наверное, дуалист, — предположил Первый, а Гаврила Миныч навострил уши, услыхав новое ругательное слово.
— Нет, я монист… Только не традиционный, а наоборот. По мне лишь Зло управляет миром, а Добро суть жалкие попытки тех самых мириадов выжить в этом мире, который должен принадлежать только сильным.
«Как же мне теперь поизящнее выражаться? — подумал о своем Гаврила Миныч. — Замонить тебя в дуализму или задуалить в этическую моню? Так и эдак получается н е х и л о…»
Миныч был доволен. Слово м о н и з м щекотало в нем определенные рефлексы.
— Так за каким же хреном вы готовите меня к а к ц и и, с которой начнется Миссия по освобождению этих мириадов? — усмехнулся Первый и задержал шаг, повернулся, испытующе глядя Семену Аркадьевичу Тановичу в глаза.
— Сильным нужны рабы, — ничуть не смутившись, ответил С. А. Танович. — Это естественно, а потому и не постыдно… Натуралиа нон стунт турпиа!
— Вот я и говорю: натурально пришли в необходимое место, — воодушевляясь, подхватил Гаврила Миныч. — На этой площадке и будет находиться ц е л ь в день ИКС. Давайте потопчемся здесь, озираясь… Надо привыкнуть к Лобному для кое-кого, три ха-ха, месту!
Они стояли у могилы Неизвестного Солдата.
VIII
Ночью шел снег.
Видимо, незадолго до позднего рассвета, в декабре дни короткие весьма, снегопад прекратился, и брат Иоанн, карауливший это мгновение, немедля выбрался на монастырский двор, чтобы расчистить дорожки от тяжелого сырого снега.
Звуки, возникавшие от шкрябанья деревянной лопаты о древние камни, разбудили спавшего неровным сном отца Мартина. Накануне он поздно отошел ко сну — просматривал Шмалькольденские статьи, давно хотелось ему переиздать хлесткий ответ папе Павлу Третьему, затеявшему созвать всемирный собор.
«Для уничтожения возникшей ереси», — говорилось в папском акте, посвященном собору. Павел Фарнезе угрожал протестантам, оскорблял их, поносил непотребными словами, изрыгал хулу на головы тех, кто последовал за отцом Мартином.
Что же, ответ отца Реформации был убийственным. Он изложил условия, на которых католический Рим мог бы п р и с о е д и н и т ь с я к лютеранству. Конечно, тот, кто осмелился прибить к дверям виттенбергского храма 95 тезисов, отрицающих права папы на анонимное — за деньги! — отпущение грехов, этот смельчак понимал: священные вожди католиков никогда не примут его условий, они рискуют навсегда потерять собственное значение.
Некоторое время отец Мартин лежал, вытянувшись под медвежьей шкурой, подбитой изнутри вюртембергским сукном. Шкуру подарил ему ландграф Филипп Гессенский, она выручала Лютера в такие вот холодные декабрьские ночи.
«Сегодня последний день сорок пятого года», — механически отметил отец Мартин, и эта мысль-констатация не вызвала у него никаких эмоций.
О том, что новый год будет годом его смерти, Мартин Лютер, разумеется, не предполагал.
Вылезать из-под шкуры, вставать, одеваться, свершать утренние обряды, предваряющие завтрак с братьями, ужасно не хотелось. Юркнуть бы снова в привидевшееся сновидение, где главными действующими лицами были две прелестные забавницы, супруги Филиппа Гессенского, на которых ландграф был р а з о м женат, а Мартин Лютер не во сне, а в реальной жизни оправдал сей грех двоеженства соответствующим текстом.
В тех волшебных картинах, игриво возникших в подсознании отца-протестанта, были крайне молодые гессенские подружки, а ему, Мартину, исполнилось уже двадцать два. Тогда он учился в Эрфурте, где по воле отца овладевал юриспруденцией, не ведая еще, что Провидение уже накапливает электрический заряд, чтобы убить им во время грозы его друга Алексиса, убить на глазах потрясенного этим веселого и добродушного парня.