«Теперь о главном. Барон — которого ты бы, не сомневаюсь, счел фигурою более чем странной и импозантной, с огромной бородой и зубами большими, как кукурузные зерна, — сей барон… ах, дорогой мой Бальтазар, он и в самом деле произвел на свет десятерых гомункулов, коих называл «пророчествующими духами». Они содержались в больших стеклянных емкостях — такие используют в округе, чтобы мыть маслины, или хранят в них фрукты — и обитали в воде. Емкости стояли на длинном дубовом стеллаже в его кабинете, или же лаборатории. Они были произведены, или «структурированы», если воспользоваться его выражением, в ходе интенсивной, протяженностью в пять недель мыслительной и экспериментально-магической деятельности. То были удивительно красивые и таинственные, на мой непосвященный взгляд, существа, плавающие в своих сосудах на манер морских коньков. Перечислю их все: король, королева, рыцарь, монах, монахиня, строитель, рудокоп, серафим и, наконец, дух синий и дух красный! Лениво пошевеливаясь, они висели в этих кувшинах из толстого стекла. Легкое постукивание пальцем по стеклу их вроде бы слегка беспокоило. Росточком они были не более пяди, и, поскольку барон хотел довести их до размеров более значительных, мы помогли ему закопать их в куче конского навоза, коего выписали специально несколько возов. Эту кучу следовало раз в день опрыскивать некой зловонной жидкостью, которую барон и его турок изготовляли в поте лица и в состав которой входил ряд компонентов вполне отвратительных. После каждого спрыскивания навоз начинал дымиться, словно от внутреннего, подземного жара. И делался таким горячим, что даже поднести близко руку было небезболезненно. Раз в три дня барон и аббат проводили всю ночь в молитве и окуривании навозной кучи ладаном. Когда барон наконец счел процесс оконченным, бутыли были аккуратно извлечены и возвратились в лабораторию на свои полки. Гомункулы настолько увеличились в размерах, что бутыли им стали положительно тесны, а мужчины обзавелись ко всему прочему внушительными бородами. На руках и ногах у них отросли длинные ногти. Те, у кого была человеческая внешность, имели на себе одежду, соответствующую их рангу и стилю. Было в них что-то неотразимо привлекательное и в то же время непристойное; и еще это выражение на лицах: только раз мне случалось видеть его прежде — у сушеной человеческой головки в Перу! Глаза, закатившиеся так, словно они смотрят внутрь черепа, бледные, будто рыбьи, губы оттянуты назад, и между ними — мелкие, превосходной формы зубы! В бутылях, где содержались красный и синий духи, вовсе ничего не было видно. Все бутыли до единой были, кстати, тщательнейшим образом запечатаны бычьими пузырями и воском — и с обязательной магической печатью. Но когда барон постукивал по сосуду пальцем и произносил несколько слов на иврите, вода мутнела и приобретала, соответственно, красный или синий цвет. Гомункулы сперва показывали свои лица — постепенно, как на фотографическом снимке, когда опустишь его в проявитель, и лица эти понемногу увеличивались в размерах. Синий дух был красив ангельской, как обычно себе ее представляют, красотой, у красного же на лице было выражение воистину ужасное».
«Барон кормил эти существа каждые три дня некой сухой субстанцией розового цвета, которую держал в серебряной, отделанной сандаловым деревом шкатулке. Раз в неделю нужно было сливать также и воду из бутылей; после этого они (бутыли) заполнялись свежей дождевой водой. Делать это приходилось со всем возможным поспешанием, ибо в течение тех нескольких секунд, пока гомункулы подвергались воздействию воздуха, они явно слабели и даже теряли сознание, и вообще было похоже, что они вот-вот умрут, как рыбы. Синему духу пищи не давали вовсе, в то время как красный раз в неделю получал наперсток свежей крови — кажется, куриной. Кровь, едва попав в воду, тут же исчезала без всякого следа. Стоило эту бутылку открыть, и вода в ней сразу мутнела, становилась темной и распространяла запах тухлых яиц!»
«Еще месяца через два гомункулы достигли наконец необходимых размеров, „стадии пророческой“, как говорил барон; после этого всякую ночь бутыли сносили в маленькую полуразрушенную часовню, расположенную в роще на некотором удалении от дома; там служили службу, а потом „вопрошали“ бутылки о делах грядущих! Делалось это следующим образом: вопрос писали на иврите на небольшой полоске бумаги, после чего ее прикладывали к стеклу перед глазами гомункула — вроде как чувствительную фотобумагу подвергают действию света. Получается, что эти существа не столько читали, сколько угадывали суть вопроса, медленно, после долгих колебаний. Они писали ответ пальцем на стекле, и он тут же списывался бароном в огромный гроссбух. Каждому гомункулу задавались вопросы в согласии с его статусом, красный же и синий духи могли отвечать только улыбкой или нахмурясь, дабы выразить свое согласие или несогласие. Между тем знали они едва ли не все на свете, и можно было задавать им буквально любые вопросы. Король разбирался исключительно в политике, монах — в вопросах веры и так далее. Вот так я и стал свидетелем составления компиляции, которую барон именовал „анналами Времени“, — и это был документ, по меньшей мере столь же впечатляющий, как и все то, что оставил нам Нострадамус. И столь многие из этих пророчеств оказались верны в течение нескольких последовавших месяцев, что я нимало не сомневаюсь в истинности и всех прочих. Странное возникает чувство, когда глядишь вот так в будущее — как в телескоп!»
«Однажды по какой-то несчастливой случайности стеклянный сосуд, содержавший в себе монаха, упал на каменный пол и разбился вдребезги. Бедный монах умер после нескольких отчаянных попыток вдохнуть ртом воздух, несмотря на все усилия, предпринятые бароном для его спасения. Тело его было предано земле в саду. Затем была еще одна попытка „структурировать“ монаха взамен прежнего, но неудачная. В итоге получилось маленькое и совершенно нежизнеспособное, на пиявку похожее существо, которое протянуло не долее двух-трех часов».
«Вскорости после того королю удалось ночью выбраться из бутылки, его нашли сидящим на бутылке, содержащей в себе королеву, и он ногтями соскребывал с сосуда восковую печать! Он был вне себя и двигался более чем ловко, хоть и слабел на глазах от соприкосновения с воздухом. Тем не менее нам пришлось устроить настоящую охоту на него между бутылей, которые нам очень не хотелось опрокинуть. Но какое, скажу я тебе, он выказал проворство! И если бы силы не оставляли его с каждым шагом по причине разлуки с родной стихией, сомневаюсь, чтобы мы его в конце концов поймали. И все-таки мы его изловили, и как он ни кусался и ни царапался, но был водружен обратно в бутыль, успев, однако, сильно разодрать аббату подбородок. Во время погони он издавал весьма странный запах, как если бы положили остывать раскаленную металлическую пластину. Мой палец коснулся его ноги. На ощупь она была влажной и похожей на резину, и по спине у меня пробежала дрожь».
«Кончилось все это весьма печально. Царапины на лице у аббата воспалились, у него поднялась необычайно высокая температура, и пришлось отправить его в больницу, где он до сей поры и пребывает. Дальше — хуже; барон, будучи австрийцем, всегда состоял здесь на особом счету, тем более теперь, когда шпиономания, которую возбуждает в умах всякая война, достигла предела. До меня дошли слухи, что вскоре компетентные органы собираются его допросить. Новость эту он воспринял на удивление спокойно, однако было ясно, что он не может допустить, чтобы непосвященные рылись в его лаборатории. Мы приняли решение „разрушить“ гомункулов и закопать их в саду. Поскольку аббата с нами не было, я вызвался ему помочь. Я не знаю, какую жидкость он влил в бутыли, но все адское пламя вырвалось из них наружу, и потолок сплошь покрылся копотью и сажей. Гомункулы съежились до размеров сушеной пиявки или сухих пуповин, которые кое-где в деревнях принято хранить дома. Барон время от времени глухо стонал, и на лбу у него выступил пот. Стоны женщины, когда у нее схватки. Наконец процесс завершился; в полночь мы вынесли бутыли из дома и закопали их прямо в часовне — там есть несколько плит, которые можно вынуть. Под этими плитами бутыли, должно быть, лежат и до сих пор. Барона интернировали, все его книги и бумаги были опечатаны. Аббат, как я уже сказал, лежит в больнице. А я? Мой греческий паспорт ставит меня — в сравнении с живущими по соседству людьми — в положение несколько даже привилегированное. Сейчас я опять живу в башне. В амбарах, где жил аббат, полным-полно масонских книг и рукописей; я о них позабочусь. Раз или два я писал к барону, но он, может быть из чувства такта, не ответил ни разу, сочтя, вероятно, что связь с ним каким-то образом может мне повредить. Итак… Война идет у самого нашего порога. Ее результаты и то, что будет после — вплоть до конца столетия, — я знаю: все это, записанное черным по белому в форме вопросов и ответов, лежит сейчас у меня под рукой. Но кто мне поверит, приди мне в голову опубликовать то, что мне известно? И первым Фомой Неверующим будешь — не ты ли, доктор наук эмпирических, скептик и иронист? Что же до войны — Парацельс писал: "Неисчислимы Эго человека; в нем ангелы и диаволы, рай и ад, и всякая живая тварь, и царства растений и минералов; и так же, как малый, единичный человек способен заболеть, великий универсальный человек имеет свои недуги, каковые проявляют себя в заболеваниях всего человеческого рода. На этом факте и основана способность предсказывать грядущие события". Итак, дорогой мой друг, я выбрал Темный Путь к моему собственному свету. И знаю теперь, что должен им следовать, куда бы он ни вел! Разве это само по себе не прекрасно? Нет, ты считаешь? Может, ты и прав. Но, даю тебе слово, я верю в то, что делаю. И слышу твой смех!