Он редко хвалил словами. Он только вдруг взглядывал — на мгновение, но так ясно, так светло, весело и поощрительно, так этим взглядом обласкивал и такую, казалось, речь произносил, что молодой работник словно на крыльях взлетал, весь заливался краской, до багровости, и только много позже спохватывался, что Бодунов-то и произнес всего ничего, одну фразу:
— Далеко ты у нас, Володя, пойдешь, если милиция не остановит.
И служебное:
— Продолжайте работать, — уже на «вы».
За своих «орлов-сыщиков» он вечно хлопотал. Конечно, комнаты — первое дело. Разумеется — премия, у такого-то и такого-то жена родила, а теща в больнице, нужна нянька, иначе жене на работу не выйти, а с деньгами худо.
«Большое начальство» знало: Бодунов зря не попросит. Но сами сыщики представления не имели — почему этот получил комнату, а того переселили из полуподвала во второй этаж. Никто не знал, каких трудов стоило Бодунову добыть путевку в санаторий Володе, сколько времени он потратил на то, чтобы, допустим, Оля перестала закатывать сцены своему благоверному Сереже за то, что тот сидит в засаде — ловит жуликов, а билеты в оперу пропали.
Бодунов людям нравился сразу, с первого взгляда открывались ему навстречу сердца. И ничего для этого он не делал: никогда не старался нравиться, никогда ничего не рассказывал героического о своей профессии — милиционер как милиционер. Однако же умный и наблюдательный Сергей Аполлинариевич Герасимов — народный артист впоследствии — сказал, познакомившись с Бодуновым:
— Какой человечище! Кто он?
— Сыщик.
— Просто сыщик?
— Милиционер…
— Перестаньте разыгрывать…
Кинорежиссеры И. Хейфиц и А. Зархи сказали в один голос:
— Он, главное, талантлив во всем!
Они только видели его, но не знали, как знал я.
Они, например, не знали того прекрасного чувства ответственности за все в нашей жизни, которое всегда и поражало меня, и радовало. Он никогда не был «посторонним». Он отвечал за все. Не раз и раньше и впоследствии видел я с тоской и гневом «начальничков», главным занятием которых было проследить — уехал старший из управления или еще нет. Если уехал, значит, можно уезжать и младшему. И когда я однажды удивился такому поведению «младшего начальничка», он у меня спросил:
— Про записку повесившегося парикмахера знаете?
— Нет.
— Забавный анекдот. Парикмахер написал: «Кончаю жизнь самоубийством, потому что всех все равно не переброишь».
Бодунов отлично знал, что всех ему «не перебрить». Но когда, сложив руки за спиной, подолгу простаивал он перед планом Ленинграда, я понимал: он отвечал за все перед своей совестью коммуниста, а не перед старшим начальником.
Кстати, об этом плане нашего города. Как-то, постучав по зеленому Васильевскому острову, Бодунов сказал:
— Интересно, что даже вы, можно выразиться, наш работничек, не интересуетесь самым главным…
— Чем же это? — приготовился обидеться я.
— Несостоявшимися преступлениями. А в нашей бригаде это самое главное — предупредить, профилактировать, не дать состояться убийству, грабежу, бандитскому нападению.
И, действительно, как выяснилось, — это было основой работы Бодунова, но такой невидной, неэффектной, скромной…
Впрочем, это тогда мне так казалось. Сейчас я понимаю, какой это был титанический труд.
Однажды в театре Иван Васильевич мне показал:
— Видите, вон такой почтеннейший, глубокоуважаемый седой мужчина. Грушу кушает. С супругой в этом… как его… Ну, в бусах…
Академического вида громадный старик красиво разрезал грушу, а седая, роскошная его супруга в жемчугах и накинутой на обнаженные плечи шали пила лимонад.
— Так вот, они могли уже стать покойниками. Все разработано было, вся операция в деталях. Кто академика тюкнет, а кто — супругу. По науке, с планом квартиры. Сильная была группочка. А супруги так ничего и не знают по сей день.
Терпеть не мог Бодунов, когда обижали слабых, когда видел он ненавистный ему персонаж — хулигана, когда хулиган одерживал верх над коллективом человеческим.
Как-то в воскресный знойный летний день поехали мы в Петергоф, в парк. Иван Васильевич, как всегда, был в штатском, в белых парусиновых тщательно начищенных туфлях. Пошли по аллее близ «Марли», а там тогда сразу возле дорожки начиналось тенистое, зеленое, ядовито-бархатистое болото.
Мы шли, мирно болтая, тяжело дыша в парной духоте, в пыли, поднимаемой сотнями, если не тысячами ног. Шли к заливу. А перед нами вышагивали совсем вплотную два отвратительных юнца в сапожках, в насунутых на уши кепках, в брючках с напуском, — немытые шеи их были нам хорошо заметны, и было видно, как мучают они двух девушек с косами, почти девочек, которые шли перед этими подонками.
Разморенные духотой, два пьяных паршивца дергали девочек за косы, и пребольно, притом говорили циничные, отвратительные фразы, пытались поставить подножку то одной девушке, то другой.
А те, бедняги, иногда гневно оглядываясь на своих мучителей, продолжали делать вид, что безмятежно болтают, что наслаждаются прогулкой, что все хорошо.
Убежать, прорваться сквозь плотное месиво гуляющих девушки не могли. Что же им оставалось делать?
— Перестать! — четко, сквозь зубы, с известной мне яростью, произнес Бодунов. — Пе-ре-стать!
Хулиганы обернулись.
— Шьто? — спросил один, безобразно коверкая русскую речь. — Шьто? Вы на кого желаете замахнуться?
Гуляющие остановились, так как образовалась пробка. Никто ничего не понимал. И тут вдруг и хулиганы и Бодунов исчезли. В короткое мгновение он железными ручищами схватил их за грязные цыплячьи загривки, стукнул друг о друга головами и пропал с ними за огромным, разросшимся кустом в болоте. С минуту оттуда доносились какие-то повизгивания, кряхтенье и кудахтанье, потом все затихло, и Иван Васильевич вернулся в молчаливую, виноватую толпу.
— Изгваздался как! — сказал он сердито, отряхивая мокрые, в ряске и тине штаны. — Черт бы их подрал!
Из-за куста донеслось всхлипывающее клохтанье, по которому я понял, что хулиганы живы.
— Сидеть там тихо, пока за вами не придут! — крикнул Иван Васильевич.
Толпа смотрела на Бодунова восхищенно и угнетенно. Было слышно, как какая-то женщина выговаривала, вероятно, своему мужу, который видел хулиганов и не помог девушкам. Муж мямлил, что он-де не милиция. А девочки с косами смотрели на Бодунова с молчаливым и счастливым восхищением.
В пикете милиционеры в холодке играли в шашки. Была не просто игра, а что-то вроде турнира. Эти забавы Бодунов разогнал так же, как сделал это с Учредительным собранием много лет назад матрос Анатолий Железняков. За хулиганами были посланы двое. Главный в пикете, исповедующий нехитрую религию, что «всех не переброишь», пытался объяснить свои трудности в «парково-фонтанном» объекте.
— У вас тут, между прочим, крепко хулиганством воняет, в вашем объекте, — брезгливо сказал Бодунов. — И вы с ними разберитесь, горячо советую, а то другие разберутся…
Мы ушли на взморье. Бодунов хмурился, отстирывал брюки, отмывал туфли.
— Я им почему в пикете не показался, — сказал вдруг Иван Васильевич. — Чтобы не поняли, кто я. Пусть думают, что не милиционер, а как все — гуляющий. Тогда они будут бояться всех. Понимаете?
И добавил сердито:
— Почему эти все прогуливались и делали вид, что не замечают? Конечно, замечали. Не могли не замечать.
А погодя сказал с невыразимым презрением:
— Посторонние!
Я хорошо понял тогда, как ненавидел он «посторонних». Никогда, нигде, ни в чем не бывал он сам посторонним. Наверное, сказывалось то, что называл он выучкой Дзержинского.
— А вообще-то народ замечательный, — сказал он погодя, садясь на камень и с хрустом потягиваясь на солнцепеке. — В трудные минуты, случается, так вдруг поможет трудящийся человек — хоть золотое оружие ему вручай за храбрость и доблесть. Был такой в начале нэпа — барон Тизенгаузен. Ворюга высшей категории и грабил все, знаете ли, своих бывших.
Бодунов засмеялся:
— Мы ж, большевики, все искали и ищем, как человека исправить. Как ему подобру втолковать — беседами, агитацией, как до сердца дойти. И того, случалось, не учитывали, что имеются индивидуумы вовсе без сердца. Нет у них такого органа, и вся недолга. Доходили до сердца и барона Тизенгаузена. И за примерное поведение по дням воскресным отпускали из тюрьмы домой — для отдыха и наслаждения в семейном кругу. И, понимаете, как назло: как воскресенье — так грабеж. И какой! Старичок один выручил — краснодеревец. Он еженедельно к своему бывшему барону Тизенгаузену наведывался — тот ему еще со старопрежних времен задолжал. И ни в одно воскресенье барона застать не мог. Вот и сопоставил он грабежи среди своей бывшей клиентуры с отпусками Тизенгаузена и эти свои соображения нам доложил. Мы за голову и схватились. Но засаду не там засекретили, где надо было, а там-то наш старичок оказался — в истинном месте происшествия. Наставил на барона нечто вроде пустого патрона винтовочного и скомандовал: «Руки вверх, паразит!» А потом на извозчике вместе с грабленым к нам привез. И откуда берется?