— Холоду пчела не боится. У других они и вовсе на улице зимуют.
— Зимуют! А сколько меду съедят? От холоду они прожорливые.
Лаврентьев подошел к омшанику. В тесных сенцах возился Савельич. Он веником сметал с ульев рыхлый снег.
— Здорόво, дед! — окликнул его Лаврентьев.
— Здоров–то здоров, да не больно. Дай–кось прикурить.
— Омшаник спалишь.
— Ништо, он завороженный, сорок лет стоит. — Старик прикурил, хмыкнул. — Лодырь, толкуют, Савельич, харч не оправдывает, А гляди, как спозаранок втыкаю. Пар от спины валит.
— Незаметно что–то пару, — послышался голос из темной глубины омшаника. Оттуда вышел Карп Гурьевич. — Спина твоя сухонькая. Вот, Петр Дементьевич, привел его пчеловодам подсобить — никакого толку. Ульи там расстанавливаю, прошу: «А ну, взяли!» Пупок, говорит, дрожит, не сдюживает. Велел хоть снег сметать, и то дело.
У Савельича кашель перемешался со смехом.
— Мне, голова, осьмой десяток, — перхал он. — Мне полный пенцион полагается, законно если судить. Пирог с печенкой от казны, сороковка и все прочее.
— От казны! А казна–то от тебя много получила?
— Не спопашился, Карп Гурьевич, споздал. Старый. Будь моложе, делов бы наворочал.
— Ну давай, давай, маши веником! — Карп Гурьевич снова исчез во мраке омшаника.
Лаврентьев отошел, присел на камень, на котором сказочный дед должен был поджидать своих сыновей из дальних странствий, задумался. Удивительное дело, до чего издревле пчеловодство привлекает стариков. Что их манит сюда? Не мудрое ли и размеренное трудолюбие пчел или, может быть, тишина, покой, которые как нельзя лучше отвечают неспешному течению старческой мысли?
Для Савельича это, пожалуй, да — важен покой. Но Карп Гурьевич… Нет, он не созерцатель, он сам трудолюбив, как пчела. Дядя Митя рассказывал однажды его историю. Разговор начался с того, что Лаврентьев спросил, о какой посадке Карпа Гурьевича на хмелевый кол болтал Павел Дремов. Дядя Митя подтвердил — посадка была, но совсем не такая, как изображал ее злоязычный Павел. Еще в молодости, прослышав от кого–то о летательных аппаратах, Карп Гурьевич, в те времена Карпуха, соорудил крылья из лучин и овечьей кожи и прыгнул с крыши отцовской избы. Ветром его отнесло в огород, в шиповниковые кусты, он изодрался в кровь, охромел на неделю, но ходил гордый и самодовольный. Доказал односельчанам, что человек летать может, лишь бы он этого захотел.
Кожаные крылья не были единственной и случайной фантазией молодого Карпухи. Он родился с. душой изобретателя и, переняв от отца столярное мастерство, меньше всего занимался табуретками, столами, оконными рамами и другими полезными в крестьянском обиходе поделками, а, как говорили односельчане, штукарил. Было дело как–то на пасху. При большом стечении народа с церковного пригорка пошла невиданная зверюга — натуральный телок, с глазами, хвостом, молодыми рожками. Телок тяжело переставлял неуклюжие, негнущиеся ноги, переваливался с боку на бок — и шел, и был он деревянный. Сработал его Карпуха, — всю зиму над ним возился. Телка у Карпухи купил трактирщик, перепродал заезжему чиновнику из земства; о деревянном самоходе писали в губернской газете — диковина, мол, плод российской дури. Так и пошло это, прилипло к Карпухе — дурит человек. Сдурил он и с подводной телегой.
Река воскресенская, Лопать, в летние месяцы мирная, ленивая — весной непреодолима, долго идут льды, потом разлив начинается, стремнины. Недели на две возникает бурная преграда на пути в заречье, где, бывало, в стогах зимовали помещичьи сена да бурты с турнепсом. Как подавать корм на ферму? Карпуха подумал — и предложил барону устроить деревянный ящик на тележных колесах, чтобы прямо под ходом льда таскать этот ящик по речному дну на канатах, как парόм. Барон посмеялся, сдал Карпухе заказ на такую механику. Парόм получился на славу, просмоленный, прочный, с глухой, не пропускающей воду крышкой. Действовал он тоже на славу, воротом перетягивали его с берега на берег. Двадцать рублей отвалил Шредер мастеру за труды. Но паром жил недолго — застрял в подводных камнях и так и по сию пору гниет где–то в черных омутах. Может, сам соминый царь — есть тут такой сомище, как из пушки бухает хвостом по воде июльскими вечерами — квартиру себе в нем оборудовал.
Кто его знает, сколько бы еще куролесил Карпуха, если бы беды не натворил. Беда пришла в самую неподходящую пору. Женился парень, красивую девку, Стешу, взял из соседней деревни, и вот надумал отцовскую усадьбу благоустроить — яблонь насадить, ягодников, цветничок разбить. Здоровенный камень лежал посреди огорода. Как такие камни убирают в крестьянском хозяйстве? Выроют рядом яму, спихнут его туда, закопают, лишнюю землю — враскид. У Карпухи все делалось не по–людски. Ухнуло как–то раз, грохнуло в Карповом огороде, дым к небу взметнуло. Прибежали соседи, видят — лежит Стеша на земле возле коровника, в крови, в молоке, пролитом из подойника. А дальше, меж гряд с репой, и самого Карпуху нашли. Убились оба. Камень–то он порохом подорвал. Да не предупредил Стешу свою, как раз вышла она из коровника, окончив дойку. Гранитным осколком и ударило ее в голову. И самого не пощадило. Но сам выжил, только волос лишился — опалил череп, перестали расти, а Стеша, как говорится, отошла. Похоронил ее, и завял человек. В то время мировая война начиналась, четырнадцатого года, ушел Карпуха на нее добровольно и только через девять лет вернулся в село — с тремя «Георгиями» и с орденом Красного Знамени. Где ни воевал, в какие пекла ни кидался, по женке тоскуя, — смерти не нашел, лишь геройством везде отличался невиданным. Живет теперь бобылем. Хотя как сказать — бобылем: двух сирот чужих растит, взял из детского дома; старшему уже шестнадцатый год пошел, младшей не то четырнадцать, не то пятнадцать. Одним из первых в колхоз записался в свое время, хороший мастер, в чьем только доме мебелишки не сыщешь, изготовленной его руками. И по красному дереву может, и под птичий глаз, и как хочешь. Да, большой мастер. А в жизни неудачливый.
Рассказал эту историю Лаврентьеву дядя Митя как–то вечером, когда Ирина Аркадьевна ушла погостить к Людмиле Кирилловне и они остались в квартире одни. Лаврентьеву после этого очень хотелось самому поговорить с Карпом Гурьевичем, человеком такой необычной биографии, но все не было подходящего повода к обстоятельному разговору. Говорили, что старый Карп не любит, когда его попусту тревожат дома, а в столярной мастерской — там он занят, хмур и неразговорчив, там он орудует рейсмусом, фуганком, пилой — не подходи.
Теперь случай был, пожалуй, удобный: Лаврентьев решил дождаться окончания работы в омшанике и пойти, как бы невзначай, по дороге с Карпом Гурьевичем в село. Погруженный в свои мысли, он не услышал, как, мягко ступая, подошел дядя Митя.
— Ну вот, Петр Дементьевич, и управились.
Савельич раскуривал цигарку. Карп Гурьевич, сняв шапку, синим платком утирал лысую голову, на которой таяли снежинки. Костя Кукушкин запирал на висячий замок дверь омшаника.
— Товарищ агроном, — говорил паренек, не оборачиваясь, — мышеловки велите купить. А то мышь теперь, как похолодает, с полей в дома повалит, на зимовку. Гляди, и до ульев доберется.
— Верно, верно, — поддакнул дядя Митя. — Напакостит. Надобны мышеловки. Две есть, — мало… Капканчиков бы еще…
Заперли омшаник, заперли инвентарную сараюшку, оглядели всё в последний раз, — пошли, протаптывая в снегу пять стежек. Дядя Митя свернул к дому, пропал в яблонях и вишнях. Костя убежал вперед — не выдержал степенной ходьбы. Скоро и Савельич попрощался, зашаркал красными, из автомобильной резины, галошами в свой проулок.
— Богатое хозяйство — пчельник наш, — сказал Карп Гурьевич, вышагивая рядом с Лаврентьевым. — Вторая по доходности колхозная статья. Первая — огородное семеноводство. Крепко его поставила Клашка.
О Клавдии, старшей сестре жены Антона Ивановича, Лаврентьев уже слыхал не раз. За два дня до его приезда в колхоз, закончив все свои огородные дела, она отправилась в область на семеноводческие курсы и вернется только в феврале. Ему не терпелось ее увидеть, потому что о ней рассказывали просто чудеса. Антон Иванович, тот прямо заявил, что, если бы не Клавдия, — колхозу бы форменная труба была. В прошлом году сто восемьдесят тысяч доходу семеноводки дали и нынче полных двести. А звенишко — пять баб, да и то одна из них старуха, бабка Павла Дремова — Устинья.
— Рыжова у вас молодец, — согласился с Карпом Гурьевичем Лаврентьев. — Двести тысяч!..
— Дядя Митя почти сто дал, — продолжал Карп Гурьевич. — И больше бы вышло, — хозяйство у нас неправильное, Петр Дементьевич. Клевера вот… Где они, клевера? Вымокают. Видели сами поди, севооборот какой непутевый составлен, Бились, бились с клевером лет десять, бросили: убыток, да и только. На верхних местах сеем деляночки — гектаров восемь от силы. Или за гречиху, скажем, взяться… Пчела бы разгулялась, она бы нанесла меду. Эх, Петр Дементьевич, Петр Дементьевич! Губит нас болото, без ножа режет, крылья связывает. И откуда идет — ума не приложишь. Вроде бы и леса кругом, и река воду сосет, а вот на тебе.