— Вот у нас тут все про это объединение церквей, — начал Алексей, как сначала показалось Антону, ни к селу ни к городу. — А я тут был в Уругвае на конференции, таких людей там видел, м-м, это настоящие русские люди, первой волны. Так вот они мне сказали: мы тут против этого объединения. Почему, спрашиваю. Потому что, говорят, Россия на путь своего исторического развития не встала. А то, что сейчас здесь творится, не более чем пыль в глаза. Национального государства в привычном смысле слова у нас нет, а как написал финансист один американский в «Financial Times», фамилию не помню, есть собственность ряда лиц. И оттуда прекрасно это видят. А эти уроды… смешно… Им кажется — вот дадим денег, а завтра нам таблетки от бессмертия принесут. На любой вкус и цвет. Вот эта розовенькая — на двадцать лет, зелененькая — на тридцать. Боже мой, а я не верил! Тарелку поставил новости смотреть! Вот слепота-то куриная! Антоний, это мраки! — горестно восклицал он. — Они не люди. Кто они? Они уже все захватили. Мы-то с тобой живем, просто пока им не нужны. То есть ты понимаешь, какое дело — они нам жить позволяют.
Антоний слушал друга с интересом, но с таким выражением, которое ясно говорило, что все это стало ему известно гораздо-гораздо раньше.
— Вы вот меня гнобите, что, мол, пью я, — перебил он Алексея. — А потому что стыдно, стыдно жить, когда все вокруг так живут, а ты ничего не можешь сделать.
— Или не способен, — заметил Алексей.
— Или не способен, — миролюбиво согласился Антон. — Я вот сыт, а кто-то рядом голоден. И как помочь? Только поделиться? Или можно еще что-то сделать? А что? Строй менять? А как? А другие несчастными станут.
За окнами, как осенние волны стылого моря, тяжело бродили подхватываемые порывами ветра кроны берез.
— Вот был такой поэт Борис Рыжий, — сказал Антон. — Из Свердловска. Вот не смог он жить во всем этом — повесился. Голландец мой знакомый фильм про него снимал.
— Что же, все поэты от этого умирают?
— Не знаю, как там в других царствах-государствах, но русские поэты умирают именно от этого. «Погадай мне, цыганка, на медный грош, — начал читать Антон строки свердловского Бориса, — растолкуй, от чего умру. Отвечает цыганка, мол, ты умрешь, не живут такие в миру. Станет сын чужим и чужой жена, отвернутся друзья-враги, что убьет тебя, молодой, вина, но вину свою береги. Перед кем вина? Перед тем, что жив, и смеется, глядит в глаза…» Доходит? — помолчав, спросил он Алексея.
Тот молча кивнул. Мрачный хмель на секунду спал с его души, и он вспомнил Настю:
— Ну разорит она тебя, Антоний, разорит!
— Разорит, — счастливо ответил Антон, но со своего настроя не сбился: — Вот у нас в кино как? Поди без отката деньги на фильм получи. Так не у каждого еще и возьмут. А у меня дочка — десять лет, телефоны вон каждый день теряет. И у других дочки, внучки, сыночки. И все так рассуждают. А те, кто не согласен, да-авно уж поразъехались. Кто, как ты, за рубежи, а кто по деревням сидит, Монтеня читает… А Лев-то Николаевич: надо всем хорошим людям объединиться. Просто это так у него… — Антон покачал головой.
От таких речей самое настоящее отчаяние охватило Алексея.
— Антон, нам по сорок скоро, а мы ничего не можем. В своей собственной стране. — Он обхватил голову руками и стал раскачиваться на стуле. — Эта жизнь — мимо нас.
— Теперь ты понял, — спросил Антон, аккуратно составляя со стола очередную бутылку и так же аккуратно подавая ей замену, — отчего на Руси люди пьют?
Алексей мрачно смотрел в открытое окно, во влажную темень пустых древесных крон. Хризантемы, поставленные в трехлитровую банку, подпитываясь прелой стылью, давящей из открытого окна, мужественно сносили клубы табачного дыма.
* * *
Совесть — наш лучший друг. Она стоит на страже нашей души, как печень на страже нашей крови, и оттого, что мы пьем, она не покидает своего поста. Она стоит на часах до конца, как мальчик из рассказа Леонида Пантелеева, забытый товарищами в карауле, и умирает мужественно, как барс из поэмы «Мцыри».
В тот день, когда в начале лета Кира повстречала женщину, показавшуюся ей необыкновенной, а затем побывала в церкви, из которой та вышла, она твердо решила найти записки деда и издать их. Все те мысли, которые в последнее время только неопределенно бродили в ней, теперь облеклись в четкие, безжалостные формулировки, наподобие параграфов судебного кодекса. Никакие отговорки ухищренного сознания больше не действовали, и перед ней разверзлась такая бездна, такая темная, непроницаемая яма, где все это было свалено и не было никакой возможности ни извлечь это на свет божий, ни даже увидеть, и оставалось только одно — погружаться туда самой, и там, в месиве нечистот, в прохладе сталактитовой пещеры, голыми руками наощупь отыскивать свои утерянные драгоценности и дарить им свое тепло, согревать их в своих ладонях.
Быть может, она судила себя даже строже, чем следовало бы. Она терпеливо, словно распутывала клубок, перебирала всю свою жизнь и временами содрогалась. Вспоминались такие вещи, от которых хотелось спрятаться под подушку. Эти неблаговидные выборы, происшествия, поступки склеились в закольцованную пленку, и она безостановочно крутилась у нее в сознании. Чтобы прекратить это движение и обрести покой, требовалось разорвать ее, разложить по кадрам и каждому найти искупление.
Путешествие в Кашгар вызвало в ней прилив энергии. Она узнала телефон той церкви, куда заходила в начале лета, и позвонила туда с просьбой выслать ей список книг, необходимых Дому коррекции ребенка, который она читала в притворе, но женщина, разговаривавшая с ней, сказала, что не умеет пользоваться компьютером и электронное письмо отправить не в состоянии. Тогда Кира поехала в церковь и переписала список, в котором насчиталось около сорока наименований. Некоторые были ей знакомы с детства, а об иных она никогда и не слышала.
Несколько, а именно «Лягушка-путешественница» Гаршина, «Гуттаперчивый мальчик» Григоровича, «Мойдодыр», «Колобок», «Девочка Снегурочка» Даля, «Петух и краски» Сутеева, «Слон» Куприна — одним словом, классика жанра, нашлись у нее дома, остальные нужно было просто купить, однако в книжных магазинах, куда она наведалась, они почему-то не продавались.
Она заехала в родительскую квартиру на Барклая и задержалась там на целый день, словно бы ненадолго эмигрировала в детство. Здесь она отыскала еще «Моего дедушку» Расула Гамзатова и «Дудочку и кувшинчик» Катаева. А «Зеленую кобылку» она читала, когда на осенних каникулах в 78-м году они со своим уже дедушкой сидели в Филевском парке на скамье, она читала Бажова, а дедушка — «Советскую Россию», и некий фотокорреспондент, блуждавший по городу в поисках образов, запечатлел эту сценку, и снимок с заголовком «Читающий народ» поместили в «Литературной газете».
Почти каждая иллюстрация в этих чуть потрепанных детских книжицах вызывала в памяти Киры такие же рисунки ее собственной жизни. Конечно, были в году и снежные зимы, и санки, и коньки, и лето, полное ягод и неказистых северных фруктов, и дачные приключения, и все же самой главной, самой эпической картиной детства оставалось начало мая, когда природа одевалась зеленью, деревья листвой, дедушка облачался в свой мундир, увешанный наградами на разноцветных колодках, и они с Кирой, украшенной пышнейшим из бантов, ехали куда-то в центр, на площадь, где дедушка встречался с такими же пожилыми людьми, и у них тоже было множество разноцветных наград. Кира плохо понимала, что сделали все эти люди, но все же чувствовала, что сделали они нечто такое, что навсегда дарит ей чувство безопасности, и казались ей добрыми-предобрыми, и она — в белых гольфах, в кремовых туфельках, с этим роскошным сложноподчиненным бантом — казалась себе прозрачной, воздушной, осужденной на счастье всеми этими людьми, и образ мира поэтому слагался из этого майского солнца, из клейкого аромата распускающихся тополей.
Но время не стояло на месте и исподволь делало свое дело: с годами людей, похожих на дедушку, становилось все меньше, а потом и самого дедушки стало как будто меньше, он больше никуда не выходил и только в теплую погоду часами сидел на балконе, и волосы у него на голове истончились и из снежно-белых сделались желтоватыми.
В положенные сроки тополя распускались и доныне, но не было уже в этом явлении природы того волшебного чувства безбрежности жизни.
И сейчас, разглядывая всех этих румяных колобков, ящерок, увенчанных золотыми коронами, добродушных медведей, не страшных волков, милого Ванечку, вцепившегося в шею белоснежного лебедя, Кира почувствовала жалость к себе и одновременно нежность к этому безвозвратно ушедшему миру, который-то и существует только, с грустью подумала она, пока существует она сама. И вместе с этим она — впервые за очень долгое время — ощутила такую же нежность к настоящему.