«Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне.
А второе — переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же…» Начиная волшебную игру словом в письме, она заигрывается до наития стихий, а, собственно говоря, это-то наитие стихий ей и было столь необходимо. В одной из своих блистательных статей о литературе, говоря о том, что такое гений, она точно сформулировала, что есть она сама:
«…высшая степень подверженности наитию — раз, управа с этим наитием — два. Высшая степень душевной разъятости и высшая — собранности. Высшая — страдательности и высшая — действенности.
Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастет — мир».
Мир — ее стихов!.. И каждый раз наитие стихий, и полная разъятость души, и самоуничтожение до последнего атома, и полная сосредоточенность в работе! Все ее лирические стихи имеют точных адресатов. Одних она упоминает и посвящает им стихи, потом снимает имя и посвящает эти же стихи другим. Не важен возбудитель — важен результат. А о возбудителе она писала: «Память моя — все помнит, сердце же — когда прошло! — НИЧЕГО… Я просто скажу: «Это была другая» — и может быть: «Я с ней не знакома…»
Есть одно письмо, которое она пишет Александру Бахраху в 1923 году, и мне представляется, что в этом письме с наибольшей ясностью и откровенностью она высказывает свое credo и говорит о трагедии ненахождения того, что ищет, что ищут многие и так же не находят, смиряясь с тем, что им предоставляет жизнь… Но Марина Ивановна не из тех, кто соглашается смириться!
«Милый друг, последнее десятилетие моей жизни за тремя-четырьмя исключениями — сплошная Prager Diele[40].
Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м. б. на мне учились, не знаю!). Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «Раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я его бы все-таки любила».
И десять лет подряд в ответ непреложно:
— «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это, упаси Боже, стараться совмещать. Вы будете несчастной».
Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки не похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную любви в пять секунд узнаешь человека, он явен — и слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезла в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда страстным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему дело до себя, он так упоительно забывает меня, что, очнувшись, — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеянии — сущих») — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.
Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые «Prager Diele» этим цвели… Здесь сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом «откровения». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее, вершу свой мир, заочный, где я хозяин!»
Александр Бахрах — она с ним не знакома, она не встретила его тогда в Берлине. Она уже позже в Праге, вернее в деревне под Прагой, прочтет его рецензию на свою книгу «Ремесло». Рецензия ей понравится, и 9 июня 1923 года она напишет ему первое письмо. Потом письмо вслед за письмом…
«… Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом…
… Я хочу от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком — и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров…
… Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств…
… У меня так много слов… Это волшебная игра. Это вполне va banque [41] — чего? — и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! — может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, и его много, чего никогда не истрачу — душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего…»
Идет «волшебная игра», и Марина Ивановна творит заочный миф о Бахрахе. И она уже вовлечена, увлечена, и когда в августе задерживается ответ от него: «Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела, страдала — все было, — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы…
… Изменяем мы себе, а не другим, но если другой в этот час — то, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ…»
Так писем не ждут,Так ждут — письма́.Тряпичный лоскут,Вокруг тесьмаИз клея. Внутри — словцо.И счастье. — И это — всё.
«Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов…» В письме она пишет: «Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают…» И в стихах: