Поначалу Марина Ивановна не приняла его душой и даже с некоторой издевкой относилась к его «мотыльковости» (слово Али!), легковесности, непониманию, незнанию литературы и слишком среднему его калибру. Но Казанова, «маленький Казанова», как называл его Сергей Яковлевич, одержал победу.
Однако и этот роман, как и все другие романы Марины Ивановны, был скоротечен. Ум ли не дремал и слишком быстро отрезвил ее, и снова: — «разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки не похожи на их дела и их слова — на их губы…» Родзевич ли был ошарашен, напуган лавиной чувств, обрушившихся на него, — «каждое мое отношение лавина…», Сергей ли Яковлевич был причиной — не наше дело что и как! В наследство нам останутся ее поэмы, ее стихи…
10 января 1924 года Марина Ивановна пишет Бахраху:
«Милый друг, я очень несчастна. Я рассталась с тем, любя и любимая, в полный разгар любви, не рассталась — оторвалась! В полный разгар любви, без надежды на встречу. Разбив и его и свою жизнь…
…Мое будущее — это вчера, ясно? Я — без завтра.
Остается одно: стихи. Но: вне меня (живой!) они ему ненужны (любит Гумилева, я — не его поэт!) Стало-быть: и эта дорога отпадает…»
Его жизнь она не разбила и, несмотря на трудность и опасность своего пути, он дожил до глубокой старости в семейной заводи, женившись дважды[42]. А что касается ее, то дорога стихов — это была единственная ее дорога в жизни, на которой она не сумела заблудиться. И, в общем-то, уже довольно скоро становится ей безразличным, ведет ли эта дорога к нему или не ведет. Его уже не существует. Он только повод к ее переживаниям, тоске, трагедии — а без трагедии она не может жить, — к стихам. Она уже совсем нелестно будет говорить о нем и пригвоздит, быть может, к вечности в своей тетради его вовсе не таким, каким рисует его в письмах, и не таким, каким он был на самом деле, а таким, каким предстал он ей в момент разочарования, досады, гнева. Как в увлечениях, так и в разочарованиях она безмерна и объективной быть не хочет, не может, не умеет[43]… Ее час с ним кончен, остались стихи, дорога в вечность, где он, они будут лишь сноской к ее стихам: «В людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, но, — стихи!..»
Встрече с Родзевичем мы обязаны Поэмой Горы и Поэмой Конца, но, еще не расставаясь с ним, Марина Ивановна писала все тому же Бахраху: «Я сейчас накануне большой вещи, это меня радует и страшит…»
Вздрогнешь — и горы с плеч,И душа — горе́.Дай мне о го́ре спеть:О моей горе́!
Черной ни днесь, ни впредьНе заткну дыры.Дай мне о го́ре спетьНа верху горы.
Та гора была — миры!Бог за мир изымает дорого.Горе началось с горы.Та гора была над городом…
Та гора была — миры!Боги мстят своим подобиям.Горе началось с горы.Та гора на мне — надгробием.
Но если в январе-феврале она создает «Поэму Горы», а в феврале-июне — «Поэму Конца», то ноябрем того же 1924 года помечена «Попытка ревности», но это уже, быть может, иной разрыв, иного увлечения… Одни приписывают эти стихи разрыву с Родзевичем, другие упоминают Марка Слонима.
Порвав с Родзевичем, она сначала ищет утешения «заустно и заглазно» все у того же Бахраха:
«Друг, Вы теперь понимаете, почему мне необходимо, чтобы Вы меня любили. (Называйте дружбой, все равно.) Ведь меня нет, только через любовь ко мне я пойму, что существую. Раз Вы все время будете говорить: «ты… твое… тебя», я, наконец, пойму, что «ты» — есть. Раньше: — «люблю, стало быть, существую», теперь: «любима, стало быть…»
Но тут же ищет защиты и у Марка Слонима, он ближе, он рядом, он в Праге, он работает в журнале «Воля России», печатает ее стихи. А Марине Ивановне, по ее словам, было необходимо на кого-то опереться, иметь «дружеское плечо». Впоследствии об этом Слоним напишет в своих воспоминаниях:
«Ей показалось, что я могу дать ей эту душевную поддержку, тем более, что и я в это время разошелся с моей первой женой, и в приблизительном сходстве личных осложнений МИ увидала залог взаимного понимания. Но тут произошло столкновение наших индивидуальностей, темпераментов и устремлений. Во-первых, как обычно, МИ создала обо мне некую иллюзию: она представила себе меня как воплощение духовности и всяческих добродетелей, совершенно не зная ни моей личной жизни, ни моих наклонностей или страстей или пороков. Поднявшись в заоблачную высь, она недолго в ней парила, и приземление, как всегда, причинило ей ушибы и страдания. Во-вторых, она от близких требовала безраздельной отдачи, безоглядного растворения, включая жертву, причем хотела, чтобы принес ее не слабый, а сильный человек, слабого она бы презирала.
В одном письме к Тесковой в апреле 1929 г. МИ откровенно признается: «Раньше я давала, как берут — штурмом! Потом смирилась «Людям нужно другое, чем то, что я могу дать». Но дело было прежде всего в том, что она сама отбрасывала предложенное другими — она желала большего. Я же не мог принять ни штурма, ни абсолютов, сводившихся к отказу от жизни, от самого себя, от собственного пути. Она помнила, как я однажды ответил ей: «Одна голая душа! даже страшно». Она этого не могла мне простить, а еще пуще ее обижало, что я не испытывал к ней ни страсти, ни безумной любви и вместо них мог предложить лишь преданность и привязанность, как товарищ и родной ей человек. МИ писала: «Я хотела бы друга на всю жизнь и на каждый час (возможность каждого часа). Кто бы мне ВСЕГДА, даже на смертном одре радовался». А я знал, что наши жизненные пути не совпадают, только порой скрещиваются, и что у нас обоих совершенно неодинаковые судьбы. Отсюда ее ошибочное мнение, будто я ее оттолкнул, более того, променял на ничтожных женщин, предпочел «труху гипсовую каррарскому мрамору» (так она писала в «Попытке ревности»).»
И снова оборвалась с горы… «Влеченье — род недуга». У каждого художника свой путь поиска. Кто создает без плоти и страстей бессмертную Лауру, кто мечется от одного к другому, сжигая сам себя в огне страстей. В искусстве важен не поиск — важен результат, а нам известно, что в двадцатых годах творчество Марины Ивановны достигает небывалого расцвета, а увлечения сменяются одно другим. И каждый раз она обрывается с горы и каждый раз разбивается вдребезги… «Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные, сердечные дребезги…»
А если бы она не разбивалась и если бы не было полетов, то может быть, и не было б стихов… Кто знает, как растут стихи и что поэту необходимо для их роста…