потянулся, зевнул, почесал себе вспотевшие места и нехотя принялся копаться между графинами и стаканами. Налив водку, он стал подносить ее еще не проснувшимся удальцам.
— Вставай, скотина, на, трескай! Будет зевать-то, как собака! Ишь, буркалы от сна запухли. Давай глотай!
С такими любезностями, подкрепляя их энергичными пинками, обходил Гого своих ошалевших от пьянства гостей, поднося им водку, чтоб они очухались. Кое-где послышится рычанье в виде протеста против Гоговых пинков, сверкнут ему навстречу свирепые, налитые кровью глаза; кое-кто пытается даже вскочить и ухватить черенок торчащего у него из-за пояса кухонного ножа. Эти угрожающие движения приводят Гочоолу и Дочоолу в восторг. Они перешептываются:
— Видишь вон того детину в углу, с завязанным глазом? Ты знаешь, кто это, Дочоолу?
— Как не знать. Это Петреску, который отца своего в болоте утопил. Знаю! Не дай бог ему в руки попасться. Видишь, какой у него нож за поясом? А ты не знаешь вон того, под прилавком?
— Толстого этого? Который ногу себе перевязывает?
— Нет, другого — с разодранным ртом.
— Что-то не припомню… А, погоди. Это не байстрюк Серсема Пецы, который церковь обворовал?
— Нет. Серсем Пецин вон там, рядом с хайдуком Бончо, а этот — Данко Харсызина племянник. Бай Ганю прислал его сюда — глядеть за этими бездельниками, чтоб их другие не купили. Страшный ловкач! Это он третьего дня охапку ихних бюллетеней стащил.
— Молодец!
— Знаешь, какие мы ему назначили обязанности? Как только мы столпимся вокруг бюро, если кто из ихних появится, так этот самый парнюга схватит Николу Тырновалию за шиворот и закричит: «Держи его! Он князя поносит! Князя по матери посылает! Держи его!» Тут Петреску с Данко Харсызином схватят Николу и вытолкают вон. Полиция его подхватит и — в кутузку. Те кинутся на выручку, мы — на них… Начнется свалка. Набежит полиция и разгонит их, как цыплят. Все подготовлено.
— А Лулчо и Граматикова кто заберет?
— Да неужто ты их за людей считаешь? Довольно одному Топачоолу на них глянуть как следует, они тут же и испарятся.
Такую беседу вели Гочоолу и Дочоолу, с наслаждением наблюдая ленивое пробуждение тридцати собранных с бору да с сосенки темных субъектов, которым нынче предстояла задача пугать, обращать в бегство, сеять ужас и трепет вокруг избирательного пункта, заставив и без того напуганного болгарина отказаться от своего слабо сознаваемого права проявлять собственную свободную волю в деле управления государством. Такую беседу вели Гочоолу и Дочоолу, глядя на эти тридцать страшных фигур, обезображенных, опухших, с налитыми кровью выпученными глазами, израненных, изодранных, с ножами за широкими поясами, со свирепыми лицами, с злодейскими движениями, — глядя на них и предвкушая сладость победы на выборах.
Все наемники были уже на нотах, когда со стороны Цыганского квартала послышались звуки оркестра. Оркестр! Описать ли вам этот оркестр, подвизавшийся всю ночь в корчме Топачоолу, под который сам корчмарь выкидывал колена, припевая:
Вангелита платок шила, Да на нем и согрешила. Гром господень с неба грянь И башку мне протарань!
Описать ли скрипача, заснувшего стоя, со скрипкой в руках, уперев ее чуть не в брюхо? Рассказать ли о кларнетисте, который то совсем умолкнет, то так раздует щеки, что выступят жилы на горле, вылезут из орбит налитые кровью глаза, и кажется, вот-вот еще немножко — и слушатели будут ошарашены зрелищем страшного апоплексического удара? Нет, не буду я описывать вам оркестр: достаточно сказать, что музыканты были в духе бай Ганю!
Оркестр играл Печенежский марш… Вереницу прерывистых звуков вдруг разорвал какой-то нечленораздельный рев. Целая туча птиц испуганно взвилась в воздух с деревьев и крыш Парцал-махлеси. Словно армия голодных львов сошлась с армией разъяренных тигров, и обе по данному сигналу кинулись друг на друга; реву, который огласил бы при этом поле боя, был подобен тот дикий рев, что привел теперь в ужас обитателей Цыганского квартала и Парцал-махлеси. Это было «ура» набранных Данко Харсызином наемников. Вот они валом валят из-за угла улицы на площадь.
Впереди оркестр, за ним цыгане и грузчики. Во главе, с закрученными кверху усами, в шапке набекрень, поднятый сподвижниками на руки, движется… кто бы вы думали? Сам бай Ганю Балканский. Даже в этот торжественный момент бай Ганю не теряет головы, держит руки в карманах. «Того и гляди, засунет лапу какой разбойник — и прощай кошелек… Я своих ребят знаю».
Второе «ура», способное поднять мертвых из гроба, оглушило Гогову ватагу, высыпавшую из корчмы на площадь и грянувшую в ответ:
— Да здравствует бай Ганю!
— С добрым утром, ребята! — просияв, снисходительно ответил тот.
Каша из тридцати разрозненных «добрых утр» явилась откликом на его приветствие.
— Не робей, ребята, сила на нашей стороне, — ободрял бай Ганю тоном Наполеона перед Аустерлицким сражением. — Послушай-ка, Данков племяш! Ты помнишь, что я тебе сказал? Как увидишь, туго приходится, сейчас же хватай Тырновалию за шиворот и ори: «Он князя поносит!» Понятно?
— Знаю, — весело откликнулся из рядов Данков племянник.
— А ты, Данко, и ты, Петреску…
— Знаем… по башке хватить, — ответил Петреску с полным сознанием важности поставленной перед ним задачи.
— Молодцом! Но послушай, Петреску, мне нужно от тебя еще одно тонкое дельце: как сойдетесь с избирателями, так ты двух-трех ножом пощекочи — легонько, только чтоб пылу им поубавить, а потом — кидай нож в сторону, разорви на груди рубашку и раздери себе кожу в кровь. Понял? Да измажь кровью лицо. И кричи, что эти люди, мол, хотели тебя зарезать за то, что ты «Да здравствует князь!» кричал. Понял?
— Понял. Только ты мне еще пять левов дашь — за кровь.