На другой день уполномоченные на микулинском тарантасе выехали из райцентра, только выехали не утром, а уже после обеда. Им пришлось ночевать на середине пути в том самом доме со въездом, где всегда останавливались шибановцы. Зато с ночлега Фокич со следователем выехали еще затемно. Проехали второй волок, стало светать. Пели петухи в деревнях, стук цепов доносился от многих гумен. Люди молотили рожь. В тех деревнях, где ежегодно праздновали день Успения Богородицы, уже сушили в овинах проросший солод. Радужная паутина плавала в воздухе. Роса изумрудами играла и переливалась, когда всходило солнце. Ритмичный бой цепов стихал на гумнах вместе с восходом.
Лошадью правил сам следователь. Тарантас кренился на крупных выбоинах, отдохнувшая лошадь бодро отфыркивалась.
Сидя на мешке с овсом, Фокич взял скачковскую папиросу, заметил:
— Товарищ Скачков, Николай Николаевич просил собрать кое-какие бумаги в Шибанихе…
— Скажу все на месте, погоди! Дай на природе очухаться… — И передал Фокичу вожжи. — Давай, правь государством! Харчей-то взял каких? У меня только хлеб да вареные яйца.
Из полевой сумки он вытащил две четвертинки, еду и миниатюрную эмалированную кружку. Фокич сразу повеселел, на ходу расстегнул свою полевую сумку и развязал свой узелок со снедью. Собственную четвертинку, спрятанную в овес, он побоялся показывать. Ее «оприходовали» лишь после двух скачковских, когда следователь запел:
Наш паровоз, вперед лети,В коммуне остановка,Иного нет у нас пути,В руках у нас винтовка!
У последнего волока Смирнов минут пятнадцать кормил кобылу овсом. День за разговорами кончился, время уже шло к осени. Солнышко скрылось. Слепни исчезли, но последние летние комары в изобилии садились на лошадиную морду. Лошадь мотала толовой, отмахивалась хвостом, иногда останавливалась и била задней ногой по брюху. Когда Скачков с Фокичем добрались до первых деревень Ольховского сельсовета, совсем стемнело. Только на западе светилась лиловая полоса. Но и она быстро сникла, как бы растаяла в беспредельной сплошной темноте.
— Каллистрат Фокич, где ночевать будем? — спросил следователь.
— Я, товарищ Скачков, думаю, надо ехать к большому дому, раньше там жил бухгалтер маслоартели Шустов.
— А нынче?
— Теперь там живет предсельпо Сопронов Игнатий Павлович. Семья небольшая, места у него много.
— Нет, к Сопронову иди ты, а меня вези к Веричеву, — приказал следователь. — Ночевать врозь будем! У меня особые дела к сельсовету.
Фокич не стал перечить, хотя и рассчитывал на сопроновскую добавку. Спросил:
— Может, дернуть мне прямо в Шибаниху? Насчет жеребца-то вопрос там надо решать с колхозом. В «Пятилетке» теперь Евграф Миронов. Командует, говорят, очень надежно.
— Езжай! Дорогу знаешь… Жеребца примешь лично сам!
После четвертинок Скачков забыл о микулинском деле и спрыгнул с тарантаса около веричевской избы. Фокич напоминать не стал, постеснялся. У Веричева три передних окна светились довольно шибко. Наверное, горела десятилинейная лампа. Кажется, Веричев сам почуял приезд начальства и выскочил на крыльцо в темноту.
Дела к председателю Ольховского сельсовета были у Скачкова действительно важные. Во время поездки в Вологду Семен Руфимович Райберг приказал выявить биографию Гирина, о котором толковали с Микулиным. В блокноте Скачкова, хранившемся в полевой сумке, считавшемся таким же важным документом, как партбилет или удостоверение чекиста, было записано:
«1. Выяснить все, что касается Петра Гирина, урожденца деревни Шибанихи, а также и Павла Даниловича Рогова деревни Ольховицы. На обоих объявлен всесоюзный розыск. Возможно, что Рогов скрывается на территории Ольховицы или Шибанихи. Приметы. Русая окладистая борода. На одной ноге нету большого пальца. Рост средний.
2. Ликвидировать три последних единоличных хозяйства и хутора на территории Ольховского сельсовета.
3. Допросить про людоедство на Украине и арестовать украинского переселенца Малодуба Антона. Ездил на родину и вернулся обратно с контрреволюционными репликами.
4. Насчет элементов Ник. Ник.».
Слова «уроженец» и «алименты» следователь во всех своих бумагах писал так, как произносил в разговорах.
По поводу «элементов Ник. Ник.», помимо перегона ворошиловского жеребца и других важных дел, была поставлена задача и завсельхозотделом Каллистрату Фокичу Смирнову. Поставлена тайно от следователя. Фокич и без Скачкова знал, что ему делать: во-первых, надо было уговорить председателя колхоза «Первая пятилетка» Евграфа Миронова, чтобы он повлиял на свою дочь Пелагею и чтобы она отозвала из суда свое заявление. Во-вторых, если с отзывом не получится, собрать письменные свидетельства колхозников, где бы говорилось, что Микулин к новой беременности отношения не имеет…
«Дело сложное, — подстегивая лошадь, думал полупьяный Фокич. — Наберу ли таких свидетелей-то? Наберу! Скачков подсобит, ежели заупрямятся…»
Через час-полтора в непроглядной, но теплой ночи мелькнули первые шибановские огоньки. Деревня затихла еще не вся. Во многих домах горели керосиновые лампы. Молодяжка только что расходилась из церкви со своего игрища. Играла чья-то гармонь. В темноте какая-то девка звонко пропела:
Пятилетка, пятилетка,Немолоченая рожь,Из-за этой пятилеточкиВ сыру землю уйдешь.
Гармонист играл худо: отвори да затвори. Захотелось и самому растянуть, но Фокич погасил такое несерьезное желание. Не раздумывая, направил он повозку к дому бывшего председателя Куземкина. Света в доме не было. Фокичу пришлось долго стучать в ворота. «Ходит, видно, по гулянкам!» — подумал уполномоченный, вспоминая, что Куземкин до сих пор холостяк. Наконец двери в избу скрипнули.
— Кого середь ночи леший принес? Кто ломится-то?
Фокич сказал, кто он такой.
— Дак дерни за веревочку-то! Ведь и ворота не заперты.
Старуха ушла обратно в избу. (Она была, видимо, в одной рубахе.) Фокич подергал за веревочку, ворота открылись, и он ступил в сени. В избе за переборкой тускло горела коптилка. Куземкина действительно дома не оказалось… Старуха в кути долго и, кажется, ворчливо звенела самоварной конфоркой, щепала лучину, ставила самовар. Фокич напрасно пытался разговорить родительницу бывшего председателя. Она лишь ругала Митьку и второго сына, обоих называл «пустоглазыми».
Фокич достал свой, как он называл, поминальник, в темноте записал пропетую девкой частушку и вышел на улицу. Он распряг лошадь, разнуздал. С помощью кузёмкинской бадьи напоил из колодца и привязал к тарантасу. После этого он насыпал в торбу овса и нацепил ее на кобылью голову.
Младший «пустоглазый» первым явился с гулянки. Он зажег семилинейную лампу, поздоровался с Фокичем за руку. Чай пили и ели пшеничный пирог с рыжиками вдвоем. Парень оказался не больно-то разговорчивым, сразу ушел спать на сено. Старуха улезла на печь.
… Митька пришел домой чуть ли не под утро. Фокич глубоко спал на широкой лавке под шубой. Под головой торчала единственная в доме пропахшая табаком пуховая подушка. Митька погасил увернутую лампу и на цыпочках подался на сенную поветь к братану. В Шибанихе пели вторые голосистые петухи.
В шестом часу, как раз в тот момент, когда отгорланили петухи и когда солнышко оторвалось от горизонта, в Шибанихе раздался резкий звонкий удар по металлу. Он отдаленно напоминал звон средней величины колокола. Но это звенел не колокол, а обычный плужный отвал, висевший на веревке, привязанной другим концом к нижней ветке березы. После первого удара на какое-то время утренняя тишина снова обволокла спящую деревню. И вдруг послышались удары частые, требовательные. Зуб от бороны лупил и лупил в руке Евграфа по звенящей стали плужного отвала.
Председатель колотил по отвалу до тех пор, пока не заблеяла и не поперхнулась от жадно схваченного травяного клочка первая выпущенная овца. Следом за овцой, подобно рыбацкой лодке, лениво и торжественно выплыла из климовского двора красно-пестрая корова. Тогда из ворот клюшинского подворья с куском пирога в зубах и выскочил Гуря-пастух. Поспешно ударил он в свою деревянную барабанку. В зубах пирожный кусок, в обеих руках сухие березовые колотавки. Гуря барабанил с куском пирога во рту. Евграф сунул железный зуб в березовое дупло и едва удержал смех внутри себя:
— Гляди, Гуря, не подавись! Ты прожуй, прожуй сперва…
Гуря перестал барабанить, сунул колотавки в холщовую, вроде бы школьную сумку и взял в руку недоеденный кусок пирога.
— Не подавлюсь я, не подавлюсь, в поскотине и доем пирог-то, больно скусной. Пшеничной, мяконькой. В поскотине и доем…
— Вот, вот, не торопись.
Евграфу не хотелось даже оглядываться на свое новое пристанище, на избенку, доставшуюся ему после тюрьмы. Недавно ворота избенки мазнули дегтем! Опять поставили метку!.. Второй уж раз… И за что только Господь наказывает? Летом Палагия опять с кем-то сгуляла. Бабенки-то все видят, что надо и что не надо. Народ бает, что сблудил Микуленок, когда была матросская сварьба. Ревит девка, а не говорит, с кем. Что толку, если и скажет? Будет все равно второй выблядок… Замуж не выйти. Стегал, стегал по заднице, изувечил бы в горячке, не заступись Марья, жена. Потатчица! Обе ревели в голос. Да ведь и самому жалко… Родная кровь…