На фотографии 1888 года Чехов по-прежнему хорош собой. Правда, губы утратили припухлость, шапка волос стала аккуратнее, бородка и усы не очень густые. При разговоре он дотрагивался до них или до мочки уха указательным пальцем левой руки. Жесты становились сдержаннее, но интонации баритонального голоса оставались очень гибкими. Ухо музыкантов улавливало в них хороший врожденный слух. Женщины находили в его движениях ненарочитую красоту, пластичность, на их языке называемую изяществом, «чарующим» впечатлением. Он казался здоровым, скроенным надолго — но домашние слышали, как он кашлял ночами. Особенно, когда возвращался из театра, из душного зрительного зала. Сам он говорил уже, что у него «неказистое здоровье», избегал выходить излома в сырую погоду. Кровотечение, напугавшее семью в конце 1884 года, повторялось по весне или осенью, а также после усиленной работы. Однако Чехов скрывал это от родных.
Весь январь 1888 года он писал повесть «Степь». Следуя своему правилу не делать серьезного лица, не изображать творческого процесса, называл ее «пустяком», «повестушкой». Шутил, что выходит «нечто странное и не в меру оригинальное». Предрекал, что повесть не поймут ни читатели, ни критики. Так появилась особенность его сочинительства: работать Чехову интересно, а печатать, слушать отзывы — и тяжело, и скучно, и неприятно.
В случае со «Степью» проступало не только это общее, постоянное свойство, но какое-то дополнительное, не совсем ясное обстоятельство. Чехов еще ничего не опубликовал в «толстых» журналах, а уже говорил, что его «не соблазняет» работа в них. Свою нелюбовь он объяснил в письме Плещееву: «Во всех наших толстых журналах царит кружковая, партийная скука. Душно! <…> Партийность, особливо если она бездарна и суха, не любит свободы и широкого размаха».
Но, может быть, дело не только в нетерпимости Чехова к «душной» партийности тогдашних российских журналов. Он не отождествлял человека с тем изданием, в котором тот работал или печатался. Не ставил на нем клейма. И не терпел, когда на него вешали ярлык. Как это произошло во время декабрьской встречи у Михайловского, устроенной Короленко, который и рассказал, что случилось: «Мы вместе с ним отправились в назначенный час в Пале-Рояль, где <…> уже застали Глеба Ивановича Успенского и Александру Аркадьевну Давыдову (впоследствии издательница журнала „Мир божий“). Но из этого как-то ничего не вышло. Глеб Иванович сдержанно молчал (тогда у него начинали уже появляться признаки сильной душевной усталости и, пожалуй, предвестники болезни). Михайловский один поддерживал разговор, и даже Александра Аркадьевна — человек вообще необыкновенно деликатный и тактичный — задела тогда Чехова каким-то резким замечанием относительно одного из тогдашних его литературных друзей. <…> Я помню, с каким скорбным недоумением и как пытливо глубокие глаза Успенского останавливались на открытом жизнерадостном лице этого талантливого выходца из какого-то другого мира, где еще могут смеяться так беззаботно. Чехов тоже инстинктивно сторонился от назревшего уже в Успенском настроения, которое сторожило его самого, — и они разошлись холодно, с безотчетным нерасположением друг к другу».
Плещеев знал об этой встрече и потому, вероятно, написал Чехову, как ему «до крайности противно» то, что «Михайловский вносит в журнал ужасно „кружочный“ <…> характер». Вероятно, Алексей Николаевич не исключал, что неудачное знакомство и взаимная неприязнь «Северного вестника» и «Нового времени» помешают публикации «Степи» именно в этом журнале, где он заведовал отделом беллетристики. Чехов становился автором того и другого издания. Это давало повод к разговорам о беспринципности молодого литератора, к сплетням о «неблагодарном» Антоне, к закулисным мелким проискам в литературной среде. В эти годы Чехову, судя по его письмам, казалось, что личная порядочность убедительнее всех слухов и сплетен, а искренность и доброжелательность охраняют от злобы и ненависти. И можно сосуществовать со всеми. Достаточно держаться самостоятельно, всегда оставаться самим собой, быть внутренне независимым.
Он убеждал в этом брата Александра и своего нового приятеля И. Л. Леонтьева (Щеглова), который страдал чрезмерной мнительностью. От подозрений впадал в истерику. Чехов уговаривал его быть объективным, не обращать внимания на то, что «кусаются блохи и воет под окном собака». Правда, сам в эти же февральские дни шутил по поводу молчания Лейкина: «Со страхом ожидаю какой-нибудь большой глупости или сплетни». Сплетня не заставила себя ждать. Весной 1888 года некоторые литераторы гадали: кто пустил слух, будто Чехов сходит с ума — Лейкин или Пальмин?
Сам писатель пока еще полагал, будто журнальной и газетной «кружочности», «партийности» можно противопоставить, как он говорил своему «нововременскому» брату, — «молодую, свежую и независимую партию». Или лучше «артель». Когда нет, по выражению Чехова, «путевой» критики, а есть рецензенты-прокуроры, такое объединение могло бы помочь. Само ощущение — «мы» — улучшало бы настроение. И Чехов хвалил в письмах Лазарева, Ежова, Бежецкого, вчитывался в Баранцевича, Альбова, Хлопова. Он оказался между «стариками», писателями минувших десятилетий, которые верили в него, и своими ровесниками, в которых верил сам.
Что они говорили о нем между собой? Лазарев и Ежов по-прежнему обсуждали в переписке каждый рассказ Чехова, изучали манеру, брали ее для себя «меркой хорошего». Они радовались, что он выше московской «литературной тли». Но им более нравился Чехов — автор юморесок. «Степь» показалась обоим «ниже его мелких рассказов». Они всё меньше и меньше понимали «мерку» Чехова, но были признательны за его житейскую помощь, рекомендации, литературные советы. И уверяли, что никогда этого не забудут.
В. А. Тихонов передал в дневнике свой состоявшийся в марте 1888 года разговор с М. Н. Альбовым. Тем самым Альбовым, кого Чехов тоже числил в «артели», но который в своих отзывах отлучил Чехова от их поколения, как «образчик вырождения» современной литературы, знамение «растленного времени». Сам Тихонов восхищался Чеховым — «самый свежий, самый яркий, самый талантливый из всех современных беллетристов <…>. Какая великая будущность ждет Чехова!».
В том же году Щеглов записал в дневнике: «Что за талант, что за чуткость, что за симпатичная личность, этот проклятый Антуан!» Но Ивана Леонтьевича смущало, что у этого таланта нет «одушевляющей общей идеи», нравственных выводов, потому он «не учитель». Одним членам «артели», воображаемой лишь Чеховым, он казался залетной птицей, зря будоражащей их болото. Другие злословили, что этот везунчик нашел в Суворине покровителя, бросил ради него Лейкина, тогда как всем обязан «Осколкам», и т. д. и т. п. Плещеев на всё это просто ругался: «Ах, сколько мерзавцев в литературе… Каждый день приходится разуверяться в людях…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});