— Какой ужас, какой ужас! — твердила Карсавина, стараясь как можно скорее уйти от этого места.
— Идем, — сказал Санин Иванову, глядя вверх, потому что ему было противно и жалко смотреть на Зарудина.
— Идемте, Соловейчик.
Но Соловейчик не двигался с места. Широко раскрытыми помертвелыми глазами он смотрел на Зарудина, на кровь и на песок, странно грязный на белоснежном кителе, трясся и нелепо шевелил губами.
Иванов сердито потянул его за руку, но Соловейчик с неестественным усилием вырвался, ухватился обеими руками за дерево, точно его собирались куда-то тащить, и вдруг заплакал и закричал:
— Зачем вы… зачем!
— Какая гадость! — хрипло выговорил прямо в лицо Санину Юрий Сварожич.
Санин уже овладел собою и, не глядя на Зарудина, брезгливо улыбнулся и сказал:
— Да, гадость… А было бы лучше, если бы он меня ударил?
Он махнул рукой и быстро пошел по широкой аллее. Иванов презрительно посмотрел на Юрия и, закуривая папиросу, медленно поплелся за Саниным. Даже по его широкой спине и прямым волосам видно было, с каким пренебрежением ко всему происшедшему он относится.
— И сколько может быть зол и глуп человек! — проговорил он.
Санин молча оглянулся на него и пошел быстрее.
— Как звери! — с тоскою проговорил Юрий, уходя из сада и оглядываясь на его темную массу. Сад был таким же, каким видел он его много раз, задумчиво-темным и красивым, но теперь тем, что в нем произошло, он как бы отделился от всего мира и стал жутким и неприятным.
Шафров тяжело и растерянно вздохнул, поверх очков пугливо оглядываясь вокруг, точно ждал, что теперь уже отовсюду можно ждать нападения и насилия.
XXXI
Мгновенно и страшно изменилось лицо жизни Зарудина. Насколько легка, понятна и беззаботно приятна была она прежде, настолько безобразно ужасной и неодолимой предстала теперь. Точно она сбросила светлую улыбающуюся маску, и из-под нее выглянула хищная и страшная морда зверя.
Когда Танаров на извозчике вез его домой, Зарудин даже перед самим собою старался преувеличить боль и слабость, чтобы только не открывать глаз. Ему казалось, что это еще как-то отдаляет позор, который со всех сторон тысячами глаз смотрит на него и ждет увидеть его взгляд, чтобы побежать за ним, хохоча, кривляясь и тыча пальцами прямо в лицо.
Во всем, и в худой спине синего извозчика, и в каждом прохожем, и в окнах, за которыми мерещились злорадно любопытные лица, и в самой руке Танарова, поддерживающей его за талию, избитому Зарудину чудилось молчаливое, но откровенное презрение. И это ощущение было так неожиданно и неистово мучительно, что по временам Зарудину и в самом деле становилось дурно. Тогда ему казалось, что он сходит с ума, и хотелось или умереть, или проснуться.
Мозг отказывался верить в то, что произошло, и все казалось, что это — не так, что есть какая-то ошибка, что он сам чего-то не понимает, а это что-то делает все совсем другим, вовсе не таким ужасным и непоправимым. Но факт ясный и непреложный стоял перед ним, и душу его все чернее и чернее покрывала тьма отчаяния.
Зарудин чувствовал, что его поддерживают, что ему больно и неловко, что руки у него в пыли и крови, и ему даже странно было, что еще можно ощущать что-нибудь, что тело его не уничтожилось и продолжает дрянно и бессильно жить своим чередом, когда без следа, невозвратимо исчезло все то, что составляло красивого, щеголевато самоуверенного и веселого Зарудина.
Иногда, когда дрожки кренились на поворотах, Зарудин чуть-чуть приоткрывал глаз и сквозь мутные слезы узнавал знакомые улицы, дома, церковь, людей. Все было такое же, как всегда, но теперь казалось бесконечно далеко, чуждо и враждебно ему. Прохожие останавливались и с недоумением смотрели им вслед, и Зарудин опять быстро закрывал глаза, почти теряя сознание от стыда и отчаяния.
Дорога тянулась бесконечно, и ему казалось, что пытке этой не будет конца.
«Хоть бы скорей, хоть бы скорей!..» — тоскливо мелькало у него в голове, но тут же представлялись лица денщика, квартирной хозяйки, соседей, и казалось, что лучше уж уехать так, бесконечно ехать и никогда не открывать глаз.
А Танаров, мучительно стыдясь Зарудина и не глядя по сторонам, изо всех сил, какими-то непонятными способами старался показать каждому встречному, что он тут ни при чем, что побили не его. Он был красен, холодно потен и растерян. Сначала он что-то говорил, возмущался, неестественно утешал, но потом замолчал и только сквозь зубы подгонял извозчика. По этому и по тому, как неверна была его не то поддерживающая, не то отстраняющая рука, Зарудин угадывал его чувства, и то, что этот ничтожный, всегда бывший бесконечно ниже его Танаров, вдруг получил право стыдиться его, дало последний и решительный толчок сознанию, что все кончено.
Зарудин не мог сам перейти двор, и его почти перенесли Танаров и выбежавший навстречу перепуганный денщик, у которого тряслись руки. Были ли еще люди на дворе — Зарудин не видел. Его уложили на диван и сначала не знали, что делать, нелепо торча перед ним и этим причиняя ему невероятные страдания. Потом денщик спохватился, засуетился, принес теплой воды, полотенце и бережно обмыл Зарудину лицо и руки. Зарудин боялся встретиться с ним глазами, но лицо солдата было вовсе не злорадно, не презрительно, не насмешливо, а только испуганно и жалостливо, как у старой доброй бабы.
— Где это их так, ваше благородие?.. Ах ты ж Боже мой! Как же так! — потихоньку причитывал он.
— Ну… не твое дело! — багровея, прикрикнул сквозь зубы Танаров и почему-то сейчас же робко оглянулся.
Он отошел к окну и машинально взялся за папиросу, но, подумав, можно или нет курить при Зарудине, незаметно сунул портсигар обратно в карман.
— Може, доктора позвать? — по привычке вытягиваясь во фрунт, но, нисколько не пугаясь окрика, приставал к нему денщик.
Танаров в недоумении растопырил пальцы.
— А… не знаю, право… — совсем другим голосом ответил он и опять оглянулся.
Но Зарудин услыхал и испугался, представив, что еще и доктор будет смотреть на его лицо.
— Никого… не надо!.. — неестественно слабым голосом, все стараясь уверить себя, что умирает, проговорил он.
Теперь, когда обмыли кровь и грязь с его лица, оно уже не было страшно, а только уродливо и жалко. Танаров с животным любопытством, мельком взглянул на него и сейчас же отвел глаза. Это почти незаметное движение, как и все, что теперь окружало Зарудина, болезненно-остро было им замечено, и отчаяние чуть не задушило его. Зарудин вдруг крепко зажмурил закрытый глаз и тонким надорванным голосом закричал:
— Оставь… оставьте меня-а!
Танаров исподлобья испуганно покосился и вдруг обозлился нутряной презрительной злобой.
«Еще кричит!.. Туда же!..» — злорадно подумал он.
Зарудин затих и лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Танаров тихо постучал пальцами по подоконнику, подергал себя за усы, оглянулся, опять посмотрев в окно и почувствовал нудное, холодное желание уйти.
«Неловко, черт!.. Подождать, пока заснет, что ли?.. а тогда можно…» — с враждебной тоской подумал он.
Так прошло с четверть часа, но Зарудин время от времени все шевелился. Танарову становилось невыносимо нудно. Наконец Зарудин совсем затих.
«Кажется, заснул! — неискренно подумал Танаров, незаметно оглядываясь на него. — Заснул…»
Он тихо тронулся, чуть-чуть звякнув шпорами. Зарудин быстро открыл глаза. На секунду Танаров задержался, но уже Зарудин понял его намерение, и Танаров понял, что Зарудин все понимает. И тут произошло между ними нечто странное и жуткое: Зарудин быстро закрыл глаза и притворился спящим, а Танаров, сам себя убеждая, что верит этому, и в то же время очевидно сознавая, что оба знают, в чем дело, как-то неловко согнулся и на цыпочках вышел из комнаты с чувством уличенного предательства, с сомнением и стыдом.
Дверь тихо затворилась, и что-то, что, казалось, было между ними так прочно, дружелюбно и постоянно, вдруг исчезло навсегда: и Зарудин, и Танаров почувствовали, что между ними встала навеки разъединившая пустота и что среди живых людей один из них уже не существует для другого.
Но в соседней комнате Танаров вздохнул свободнее и почувствовал себя опять легко и свободно. Ни сострадания, ни жалости к тому, что навсегда кончено все между ним и Зарудиным, с которым столько лет он прожил, у Танарова не было.
— Слушай, ты, — торопливо оглядываясь по сторонам и спеша, точно выполняя последнюю формальность, сказал он денщику, — я теперь пойду, а ты, если что такое, так ты того… слышишь?
— Так точно, слушаю! — испуганно ответил солдат.
— Ну, так вот… Там… компрессы эти меняй почаще…
Он торопливо сошел с крыльца и опять облегченно вздохнул, выйдя за калитку на пустую и широкую улицу. Были уже полные сумерки, и Танаров был рад, что его горящего лица не видно прохожим.