И так далее. Конечно, можно сказать, что определенный выбор тут как раз в некоторых ситуациях предоставлялся — например, если уж гражданский пыл заел, можно было пожертвовать собой, и все-таки настучать на бабку по женской линии, с чистой совестью оттрубив потом положенные за такой донос 2 года. Однако в первую очередь правовому вдавливанию на уровень инстинкта подвергалось не то или иное поведения само по себе, но в первую голову — ощущение семейной иерархии. Чтобы ни в каких ситуациях сомнений по поводу того, кто в семье важнее, даже в голову не могло придти, и ни в коем случае чувство определенного порядка не оказалось бы замутнено личными пристрастиями.
Это кажется бесчеловечным, но, если вдуматься, это не совсем так. Танские законодатели знали людям цену и отдавали себе отчет в том, что стоит только дать человеку с его разумом волю задуматься о том, кто на самом деле в мире главнее и важнее, человек раньше или позже — и скорее раньше, чем позже — придет к неопровержимому гуманистическому выводу: важнее всего для меня я сам, и только я. Если вновь процитировать культовую песню, одна из строк которой уже вынесена в название данной статьи — я сам себе и небо, и луна.
А вот этого-то вывода тогда боялись пуще всего.
Именно с таких чувств начинается эрозия филогенетической справедливости.
Ведь она работает по совершенно противоположной схеме: в некоторых ситуациях совершать некоторые действия для меня важнее меня самого. К людям этот принцип тоже порой прорывался, принимая, например, форму рыцарских девизов. Делай, что должен, и будь, что будет. Но, как бы ни был красив девиз, и как бы бескомпромиссно ни следовал ему тот или иной твердокаменный идеалист, его разум всегда найдет способ ненавязчиво, исподволь ему нашептать: по самым настоятельным и самым благородным причинам должен ты именно то, чего тебе в данный момент хочется.
Подытоживая, надо сказать следующее.
Во-первых, общество, в котором аморальное поведение с той или иной интенсивностью запрещено угрозой более или менее тяжелого наказания, всегда оказывается если и не счастливее, то во всяком случае спокойнее, даже безмятежнее того, где таких запретов нет. Всякий раз, когда перед человеком жизнь ставит выбор «сподличать — не сподличать», неприятная мысль о том, что ты совершаешь не просто некрасивый поступок, но становишься уголовным преступником, да плюс самый элементарный страх наказания, служат дополнительными сдерживающими факторами. А чистая совесть, как следствие выполненного инстинктивного действия, улучшает самочувствие каждого и понижает градус агрессивности у всех.
Беда лишь в том, что такие общества более статичны и бесхитростны, а потому, как правило, проигрывают в прямых столкновениях с динамичными, хищными обществами ожесточенно конкурирующих друг с другом всегда взвинченных, всегда истерически веселых, всегда недовольных жизнью, но зато очень свободных подлецов. И традиционным обществам, чтобы не пропасть, приходится волей-неволей брать на вооружение методики, навязываемые им более разумными противниками.
Во-вторых, многовековое функционирование танского права — и шире, традиционного китайского, но танского в особенности, ибо юридические трансформации впоследствии пошли не в лучшую сторону — можно отнести к самым грандиозным в мировой истории попыткам переделки человека в соответствии с выработанным культурой идеалом. Попытка эта, как и все иные попытки такого рода, была связана со стремлением разминировать разум: отсепарировать его положительные, конструктивные, эвристические возможности, но при этом слить в отходы обусловленный разумом эгоцентризм и тем возвратить человека в золотое время безальтернативного срабатывания социальных инстинктов. Поэтому попытка эта была утопичной, а значит, драматичной — но уж, во всяком случае, менее драматичной, нежели сходная советская попытка воспитать нового человека. И при всей ее утопичности следует ценить ее как один из величайших экспериментов, которые человечество ставило на самом себе в неосознанном стремлении нащупать способы и пределы посюстороннего самопреображения.
* * *
Так чем же, собственно, мы отличаемся от животных?
Способностью к абстрактному мышлению, да. Способностью, как формулирует это Лоренц, задавать вопросы и чисто силой мысли находить на них ответы. И еще, как пишет он же, тем, что в число наследуемых и усваиваемых мотиваций, сопоставимых по силе и бессознательности срабатывания с базовыми инстинктами, у нас добавились передаваемые из поколения в поколение ценности культуры.
Но откуда все это вдруг у животного взялось?
Ни у кого нет, а тут вдруг — пожалуйста.
Какое главное отличие человека от прочих живых существ породил в первую очередь, с самого начала, еще до всех иных достижений разума этот дар?
Осознание неизбежности собственной смерти. И мучительное волнение по поводу того, что будет с нами после нее. И еще способность передавать друг другу, детям и внукам, результаты размышлений по этому поводу. Ни одно животное не способно представить себе своей смерти и задуматься о ней. Только человек.
Вот тут-то и можно при желании на полном серьезе, по всей науке разглядеть сияющий след Творения.
Обезьяна, в которую вдунули дух, одухотворенная макака, которой является человек, уникальна среди всех прочих животных тем, что дух этот в ней предощущает свою жизнь после смерти несущего животного и заботится о том, какой эта жизнь окажется. А вслед за нею, вместе с нею и само животное со своим примитивным рационализмом начинает самым эгоистичным образом задаваться отвлеченными вопросами и ощущать беспокойство за будущее, в том числе и посмертное. Напрашивается мысль: именно благодаря беспокойству вдунутой души краснозадая тварь оказалась способна, единственно изо всех тварей, задаться с виду нелепым и не имеющим отношения ни к прокорму, ни к размножению, ни к драке с самцом-соседом вопросом о бытии за гробом.
А уже из этого у нее и начали развиваться способность к абстрактному мышлению, интеллект и прочие сапиенс-чудеса. Все, чем так гордится человеческий разум, все достижения вроде письменности, дифференциального исчисления, картин Кандинского или интереса к летающим тарелкам — лишь побочный продукт. Шлак, жмых, сизый выхлоп от работы механизма, посредством которого человек только и способен позаботиться о положительном решении самой важной своей проблемы.
«Полдень», 2012, № 3
IV
Кроме собственно статей, в недавнее время я написал два текста в качестве участника коллективных дискуссий, проводившихся любимым журналом «Нева». Одна — о крепостном праве в России, другая — о том, чем, собственно, были обе великих мировых войны в истории человечества. Дискуссии были приурочены к соответствующим датам и обе открываются стартовыми текстами прекрасного питерского публициста и писателя Александра Мелихова. В них он для почина вкратце высказывался сам, а затем ставил несколько ключевых вопросов, на которые участникам дискуссий предлагалось ответить. Не могу и не имею права разглашать тексты чужие — но свои я полагаю достойными включения в эту книгу (конечно, несколько их расширив по сравнению с журнальными вариантами).
Крепость наших побед
…Ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Матф.6:21
Я не являюсь профессиональным историком России.
Многие годы занимаясь Китаем и при том время от времени натыкаясь на страстные рассуждения дилетантов о тонкостях китайской истории и культуры, я как нельзя лучше могу себе представить, сколько благоглупостей могут нагородить вполне умные и порядочные люди, рассуждая о том, в чем они не смыслят, но зато руководствуются самыми общими соображениями и самыми добрыми намерениями.
Именно рассуждения о специальных вопросах с заоблачных высот, с позиций «хорошее лучше, чем плохое» и «засветиться бы чем-то добрым и справедливым, а там хоть трава не расти», настолько заполонили информационное наше пространство, что впору называть его дезинформационным. Как ни странно, именно при нынешней свободе слова обсудить что-либо по делу, с целью поиска реального выхода из реальных затруднений, оказывается все трудней и трудней.
Решившись поразмыслить вслух о российском крепостном праве, я совершенно сознательно не буду вдаваться в конкретику. Любой специалист одной фразой «А вот в деревне Пустые Мошонки в марте одна тысяча восемьсот шестьдесят второго было не так, а этак…» камня на камне не оставит от моих любительских изысканий.
Поэтому постараюсь взяться за дело по-востоковедному. У востоковеда привычка: достоверных фактов гораздо меньше, зато сроки истории — гораздо больше, и темпы — гораздо ниже; и волей-неволей приходится почти на ощупь, прикрыв глаза и осторожно трогая подушечками пальцев то пятый век, то пятнадцатый, искать похожие шероховатости. Привычка мерить историю как минимум столетиями помогает порой разглядеть за деревьями лес.