великого князя из театра – может быть, на этот раз он будет в карете один.
К разъезду из театра Каляев, с бомбой в руках, подошел издали к карете великого князя. В карету сели опять великая княгиня и дети – вместе с великим князем Сергеем. Покушение опять не состоялось.
Но 4 февраля Каляев снова был на боевом посту, на этот раз в самом Кремле. Великий князь Сергей был один.
Вот как сам Каляев писал потом из тюрьмы о происшедшем:
«Против всех моих забот я остался 4 февраля жив. Я бросил бомбу на расстоянии четырех шагов, не более, с разбега, в упор, я был захвачен вихрем взрыва, видел, как разрывалась карета. После того как облако рассеялось, я оказался у остатков задних колес. Помню, в меня пахнуло дымом и щепками прямо в лицо, сорвало шапку. Я не упал, а только отвернул лицо. Потом увидел шагах в пяти от себя, ближе к воротам, комья великокняжеской одежды и обнаженное тело…»
Перед казнью своей Каляеву пришлось пережить еще многое. В тюрьме его посетила жена убитого им великого князя великая княгиня Елизавета Федоровна (сестра царицы).
«Мы смотрели друг на друга, – писал об этом свидании Каляев, – не скрою, с некоторым мистическим чувством, как двое смертных, которые остались в живых. Я – случайно, она – по воле организации, по моей воле, так как организация и я обдуманно стремились избежать излишнего кровопролития.
Я, глядя на великую княгиню, не мог не видеть на ее лице благодарности, если не мне, то, во всяком случае, судьбе за то, что она не погибла.
„Прошу вас, возьмите от меня на память иконку, – сказала она. – Я буду молиться за вас“ (великая княгиня потом постриглась в монахини и умерла в монастыре)[36].
И я взял иконку.
Это было для меня символом признания с ее стороны моей победы, символом ее благодарности судьбе за сохранение ее жизни и покаяния ее совести за преступления великого князя.
„Моя совесть чиста, – сказал я, – мне очень больно, что я причинил вам горе, но я действовал сознательно, и, если бы у меня была тысяча жизней, я отдал бы всю тысячу, не только одну“.
Великая княгиня встала, чтобы уйти. Я также встал.
„Прощайте, – сказал я. – Повторяю, мне очень больно, что я причинил вам горе, но я исполнил свой долг, и я его исполню до конца и вынесу все, что мне предстоит. Прощайте, потому что мы с вами больше не увидимся“»[37].
Потом в правой реакционной печати много писали о том, что Каляев будто бы каялся перед великой княгиней в своем «преступлении» и просил прощения. Из этого письма Каляева видно, где правда и почему он принял от вдовы убитого им человека иконку.
Перед самой своей смертью он написал товарищам письмо, которое было передано им его защитником на суде.
«Вы знаете мои убеждения и силу моих чувств, – писал в этом письме Каляев, – и пусть никто не скорбит о моей смерти. Я отдал всего себя делу борьбы за свободу рабочего народа – пусть и смерть моя венчает мое дело чистотой идеи. Умереть за убеждения – значит звать на борьбу, и каких бы жертв ни стоила ликвидация самодержавия, я твердо уверен, что наше поколение кончит с ним навсегда. Это будет великим торжеством социализма, когда перед русским народом откроется простор новой жизни, как и перед всеми, кто испытывает тот же вековой гнет царского насилия. Вся жизнь мне лишь чудится сказкой, как будто все, что случилось со мной, жило с ранних лет в моем предчувствии и зрело в тайниках сердца для того, чтобы вдруг излиться пламенем ненависти и мести за всех».
В ночь на 10 мая Каляев был казнен.
То чувство победы, которое я испытал, услышав взрыв бомбы Каляева в Кремле, убившей великого князя Сергея, я потом испытал в тюрьме еще несколько раз. Первый раз это было, когда Мазурин передал мне свернутую в маленький комочек «Рабочую газету». Она вышла-таки – несмотря ни на что!
Она была небольшого размера – в четвертую долю листа, но отпечатана в типографии! Правда, шрифт был разнокалиберный, некоторые строчки и даже страницы отпечатаны грязно, другие слишком бледно, но настоящим типографским способом, а не на мимеографе или гектографе. Это значит, что товарищам удалось довести до конца начатое мною дело.
Некоторые статьи были мне уже знакомы, а передовая была в свое время написана мною! Другой раз тот же Мазурин в числе разного рода записочек, писем и газетного материала, которым он меня аккуратно снабжал после свиданий со своими родными (как старожил тюрьмы, он имел так называемые «общие свидания», которые продолжались дольше обычных и происходили в более свободной обстановке, чем у подследственных), передал мне отпечатанную в той же нашей «комитетской» (внизу была скромная и вместе с тем гордая пометка: «Напечатано в типографии комитета») типографии прокламацию под заглавием «К оружию!». Это была та самая прокламация, которую я написал уже здесь, в тюрьме, и в свое время переслал товарищам на волю через того же Мазурина. У нас были правильные сношения с волей, мы были в курсе общих политических событий и наших партийных. Революционное движение в стране быстро росло и с каждым месяцем усиливалось. Москва бурлила. В университетских аудиториях происходили почти открытые политические собрания, на которые приходили рабочие. И в ответ на это, все нараставшее настроение я и написал свое воззвание «К оружию!». И как, в самом деле, не испытать чувства победы, когда оказывается, что даже из тихой тюремной одиночки удается обратиться с горячим призывом к широкой массе, когда бессильными становятся тюремные стены и решетки…
Как и другие заключенные, у которых были родные в Москве, я имел свидания, ко мне приходили отец, мать, сестра. Эти свидания происходили в специальной комнате тюремной конторы. Заключенного вводили в маленькую камеру, отделенную от другого помещения частой проволочной сеткой, сзади становился надзиратель. Перед самой сеткой, по ту сторону ее, садился жандармский офицер. На некотором расстоянии от него был деревянный низкий барьер – за ним стояли