ее даже – покаяния жажду! Жажду умереть на родине своея! Отче!..» (Не зная того, Иван почти дословно повторял теперь так и не полученное им послание владыки Алексия.) Он представил, как лежит в ногах у старого митрополита. Когда-то покойный отец так лежал в ногах у князя Ивана Иваныча, а он, молодой неразумный отрок, стоял у притолоки, усмехаясь про себя. Отец был прав, о, как прав был отец! А он тогда не понимал ничего, ничегошеньки! И что родина зовет, не чуял того! Там надо драться и умирать там, ежели не в силу борьба! И не заставишь чужих исполнить то, что надобно токмо своим. У них, чужих, свои труды, своя жизнь, своя родина. Им надо не то, что тебе, и тебя не поймут. А ежели и используют когда, то сугубо для своих целей.
Не к кому уже, не к кому взывать тут, в Орде! Минули времена Джанибековы!
Новое грядет, и в этом новом куется новая Русь. Лепше бы ему сразу смирить гордыню, понять, переломить себя и сейчас стоять с ратью противу татар и Литвы на полчище, а не тут уламывать Мамая повернуть вспять историю родимой земли!
«Отче Алексие! Сведи мя в мир и любовь со князем Дмитрием, а не возможешь того – хотя бы прими и выслушай, исповедуй заблудшего сына своего, ибо того просил и на том настаивал сам горний учитель наш, Отец небесный!»
Было четырнадцатое февраля. Светило солнце. Сумасшедший ветер новой весны леденил лицо, съедая снег по угорам. Разбивая копытами корку наледи, разрывая тяжелый снег, искали корм отощавшие кони. Там и сям валялись неприбранные трупы павших овец. Все и вся ждало весны, и Иван не знал еще, не знал и не ведал, что пишет мертвому. Ибо владыка Алексий уже второй день как отошел к праотцам, чему предшествовали и за чем последовали на Москве многие и тяжкие события, о чем и будет вперед наш рассказ.
Часть вторая.
Митрополичий престол
Глава 1
Смерть, то есть распад нашей внешней, плотской, или «тварной», оболочки, с разрушением составляющих ее элементов и угасанием тех чувств, которые определялись и вызывались этой бренной и преходящей плотью, распад, сопровождающийся высвобождением и, по-видимому, переходом в некое новое, неизвестное нам состояние того, что бессмертно, – духа, а возможно, и души (о чем не угасают споры уже целый ряд тысячелетий), смерть, повторим, – неизбежный исход и конец для всякого живого, «тварного» (сотворенного) существа. Для каждого мыслящего существа, проясним мы, ибо ужас смерти понятен и доступен токмо людям. Мыслящее «я» в нас не может примириться с гибелью плоти и чувств, плотью вызываемых (и тому такожде много тысячелетий). И чем отдельнее, своеобычнее воспринимает себя человек, чем более он мнит себя – именно себя – неповторимой личностью, тем острее, тем грозней для него ощущение неизбывности своего конца.
Река времен в своем теченье Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остается Чрез звуки лиры иль трубы, То – вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы! – написал перед смертью своей великий русский поэт и человек безусловно верующий Гаврила Романович Державин.
Так! И пока наш ум и чувства устремлены к радостям и горестям днешнего бытия – только так! – прибавим мы, и прибавим с горечью. Ибо так все-таки не должно быть. И ум, и дух человеческий обязаны воспарить над тленом бытия, и даже над тленом личного своего бытия. Блаженны те, кому дается это! А те, кому дается, это или «нищие духом», или те самые «простые люди», для коих их жизнь – лишь продолжение жизни общей, родителей, дедов, прадедов, столь же закономерно перетекающей в жизни детей, внуков, правнуков, всех тех, кто придет после и будет пахать то же поле, растить тот же хлеб, пасти тот же скот, так же ткать и прясть, так же петь и сказывать сказки, так же крестить, венчать и хоронить ближних своих, продолжая бесконечную нить общей жизни, которая идет, не кончаясь, хотя все те люди, коих мы зрим окрест, исчезнут меньше чем через столетие и заменятся новыми, такими же или чуть-чуть другими. Но пока «чуть-чуть» – народ, язык жив, а когда «другими», то умирает народ, уступая место другим языкам и культурам. Это для «простых» (и очень непростых на деле!) людей.
Но не для тех, кто возвысился, кто почел себя избранником, кто, творя, говорит «я», а не «мы». Для тех жизнь – мучение и смерть – тягостный ад. И только на горних высотах духа – и всегда на высотах религиозных, не иных! – возможно опять достижение того ясного и простого (и безмерного, и глубокого) осознания закономерности жизни и смерти, зримого исчезновения и духовного бессмертия нашего тварного существа…
Быть может, осознание земной гибели как перехода в иной, высший и лучший мир есть величайшее достижение нашего духа, к коему возможно и надобно идти всю жизнь, от колыбели и до гроба, непрестанно «работая Господу» и побарая в себе гордыню, злобу и похотный, «животный», как утверждали мы, эгоизм.
Присовокупим к сказанному, что «дух живой», те самые энергии творчества, не равно и не одинаково разлиты и проявлены в людях, сущих с нами и окрест