Я вздохнул.
— Так-так…
Кастаки топтался за моей спиной.
— Ладно, Шура, пошли, — сказал я. — Не получится тут у нас с покупкой.
— Казанец, да покажи ты ему бумаги! — не выдержал Женюрка.
Парень глянул на него, и Евгений Николаевич прикусил язык.
Однако обладатель вязаной рубашки хоть и с кряхтением, но все же поднялся. Хмуро переведя взгляд с меня на Кастаки и обратно, он сунул затем руку в карман своих синих спортивных штанов, вольно облекающих его мощные ноги, обутые в сильно поношенные грязно-белые кроссовки «Reebok» примерно сорок восьмого размера, и достал бумажный комок, которым иной риэлтор побрезговал бы и подтереться. Сопя, принялся его разворачивать. Развернув, еще разгладил вдобавок на коленке. И пробасил:
— Ну документ… а чё?.. нормальный.
— Позвольте?
Я протянул было руку, но не тут-то было: парень тут же отдернул свою. Выяснилось, что, несмотря на свою величину, он тоже способен испытывать некоторые опасения и не собирается выпускать документы из рук, а предпочитает, чтобы мы разглядывали их издали. Когда я все же уговорил его дать мне бумагу и обмолвился о банке, Казанец хмуро заявил, что ни в какой банк никто не пойдет и пусть им отдадут деньги перед сделкой, да и дело с концом. Когда я разъяснил, что, с одной стороны, перед сделкой они не получат и ломаного гроша, а с другой — услуги банка обеспечивают всем безопасность, комфорт и удобство (при этом чуть снова не брякнув про «Аэрофлот»), он сказал, что платить за это они не готовы. Когда я раз восемь настойчиво повторил, что мы примерно одинаково заинтересованы в безопасности, поэтому будет справедливо, если расходы мы тоже поделим пополам, парень угрюмо сообщил, что никакой Нины Михайловны они не знают, ведать не ведают; и что деньги им должен Кислый, а вовсе не какая-то там Нина Михайловна; и что никакая не Нина Михайловна, а именно
Кислый попал на бабки, потому что Кислый, а никакая не Нина Михайловна, загубил партию товара (Степаша трепыхнулся было, да опять пригорюнился, а я вспомнил, что прежде шла речь о покоцанной машине, а теперь вон чего — какой-то товар, оказывается); и что поэтому он-то, Кислый то есть, и поедет чисто конкретно к нотариусу — с доверенностью. (На всякий случай я поинтересовался: «Кислый — это кто?» — «Кислый — это я», — буркнул Степаша.) Когда я возразил, заметив, что использование доверенности, равно как и само участие в сделке гражданина
Кислого совершенно не обязательно, поскольку владелица квартиры пребывает, слава богу, в здравом уме и твердой памяти и находится здесь же, то есть непосредственно в столице нашей
Родины, городе-герое Москве, что позволяет ей подписать договор самостоятельно, парень сказал, что…
О боже! боже!..
Если бы жизнь хоть немного походила на кино, я бы прокрутил ленту назад: смешно спотыкаясь, мы с Кастаки вприпрыжку сбежали бы по лестнице, раз, два — шустро попрыгали в машины, задом наперед покатили в разные стороны… и все назад, назад — до того самого момента, когда вчера нечистый потянул меня сказать в припадке пьяного дружелюбия: «Шура, а хочешь немного заработать?» Сами эти слова торопливо втянулись бы мне обратно в глотку непрожеванной абракадаброй: «тато-баразо-гонмень-шечо-хааруш», я бы опустил на стол поднятую было рюмку… и вот с этого кадра пускайте фильм по-прежнему, от прошлого к будущему, пожалуйста, не возражаю, — только я бы уже произнес совсем другую фразу: «Шура, а который час?» Или: «Шура, а ты спал с негритянкой?» Или даже: «Шура, а пошел бы ты к бениной маме со своими памперсами, знать тебя больше не хочу!..»
И все это было бы значительно лучше, чем то, что последовало на самом деле.
Потому что, когда минут через сорок мы кое-как утрясли наконец все вопросы и более или менее договорились, Кастаки раздраженно просвистел мне в ухо, что квартира ему не нравится и покупать он ее ни за что не станет, потому что не верит в возможность получения маломальского навара с такого дерьма.
Если бы он в ту секунду съездил мне по роже, я бы меньше удивился. Я крепко взял его за локоть, еще надеясь урезонить, и сказал, то и дело посылая улыбки в сторону Казанца: «Ты что, Шура?! Ты же меня подставляешь!» Шура принужденно рассмеялся и поднял руки красивым жестом: мол, о несерьезных вещах заговорили. «Погоди, Шурик, — сказал я. — Тогда дай мне шестнадцать под пять процентов. На два месяца. У тебя никакого риска, я сам все проверну. Дай!» — «У меня нету», — скрипнул Кастаки, выпячиваясь в прихожую.
Во время последовавшей сцены один только Степаша, он же Кислый, сидел молчком, кусая губы. Он глядел то на одного из нас, то на другого — несчастный, с выражением совершенного отчаяния на физиономии и, казалось, готовый вот-вот разрыдаться; меня вдруг пробрали мурашки — во взгляде его я прочел точно такую же надежду и точно такое же разочарование, как в карих глазах
Ксении Чернотцовой. Мне стало его жаль, и из-за этого я затянул окончание разговора минуты на две, на три — все надеялся, что Кастаки, болван, передумает; потом заорал: «Все, хватит! я умываю руки! идем отсюда! хватит базарить!..», мы вывалились из дверей; Казанец яростно материл нас еще и на лестнице; Женюрка тоже гнусил в полный голос и грозил большими разборками; короче говоря, до смертоубийства не дошло, а с Шурой мы доругивались уже у машины.
Трясясь от злости и отвращения, я съел затем противную сосиску с кислым кетчупом возле кинотеатра «Салют». В «Свой угол» я приехал последним, опоздав минут на десять. Без чего-то восемь залил полный бак вонючего бензина и взял курс на
Симферопольское. Дождь нагнал меня на полдороге.
24
Как всегда это бывает, неизъяснимая тяжесть копилась до той самой секунды, когда гроб скользнул в могилу и, не очень ловко направляемый двумя дюжими землекопами, глухо ударился о мокрую землю.
Звук удара подвел черту, и часы снова принялись исполнять свои прямые обязанности.
В той длинной череде осмысленных, не вполне осмысленных и совсем бессмысленных действий, что называются похоронами, не осталось ни одного неисполненного звена, если не считать поминок. Уже не нужно было стоять у гроба, глядя на изболевшееся, худое и темное, навек успокоенное лицо с плотно сжатыми губами и голубыми веками, туго натянутыми поверх неестественно больших глазных яблок; не нужно было делать вид, что именно сейчас предаешься скорби и вызванным ею глубоким размышлениям; не нужно было ходить на цыпочках, стараясь не тревожить воздух. В изголовье горели свечи, и как ни осторожно было движение живых возле мертвого, но все же и оно беспокоило желтые язычки потрескивающего пламени: тени оживали, шевелились, бесшумно прыгали со стены на стену; и лицо Павла тоже оживало: казалось, лоб его морщится, веки трепещут и губы вот-вот разомкнутся.
До поздней ночи возле гроба шла тихая, но напряженная жизнь, смыслом и содержанием которой было стремление к верному исполнению ритуала. Многочисленные старухи с монотонным шепотом кружили вокруг, как будто исполняя медленный шаманский танец или пребывая в блаженном наркотическом опьянении. Две самые авторитетные из них — такие же темные и бесшумные, как тени, летающие по стенам, но одна сухая и высокая, а другая плотная и размашистая — непрестанно и враждебно (хоть и очень негромко) препирались, поправляя друг друга и в доказательство своей правоты приводя в свидетели присутствующих. Обе они говорили свистящим шепотом, а если молчали, то с оскорбленными лицами. Я не мог уловить смысла их противоречий, поэтому послушно следовал любым распоряжениям. В результате меня оттеснили к самым дверям.
Время от времени появлялась новая старуха. Как правило, уже с порога она принималась ахать и ужасаться, прикладывая полупрозрачные темные ладошки к морщинистым щекам под концами черного платка. Каждая из них хотела бы отменить все предыдущие указания и дать свои, в целом похожие, однако принципиально отличающиеся неразличимо-мелкими деталями. В эти моменты авторитетные старухи ненадолго объединялись, чтобы не допустить искажений, и ставили ее на место.
Вынос был назначен на половину одиннадцатого, с утра нашлось множество дел, и мы с Людмилой разъезжали туда-сюда. Часов в десять в какой-то столовой на дальней окраине (там работала одна из родственниц) нам вручили четыре гнутых алюминиевых поддона, на три пальца залитых схватившимся столярным клеем, и если бы не
Людмилина подсказка, мне и в голову бы не пришло, что это поминальный кисель. Мы едва успели поднять их в квартиру, как оказалось, что уже нужно освободить проход, потому что четыре разноростных мужика, одетых в похожие коричневые костюмы, подняли гроб и несут его к дверям. «Нельзя тебе! Нельзя!» — шикала на меня Людмила. Однако, по обыкновению, пронести покойника на лестницу можно было не иначе как почти стоймя, и я упирался в шершавое неструганое дно и топал и сопел вместе со всеми.