С трудом генерал повернулся к своему соседу справа.
— Eh bien[44], шевалье. Опоздавшие гости прервали ваш рассказ.
Шевалье де Ламот изящно подытожил сказанное прежде и продолжил анекдот о любовном торге саксонского маршала, отпрыска королевской фамилии, с женой городского советника. Герман смотрел в бокал с вином, и мало-помалу сухой, трескучий голос шевалье отступил в дальнюю даль. Дюбуа, Бенекендорф, генерал, шевалье… Нынче они так много значат для меня, а завтра, глядишь, исчезнут, отпадут, как второстепенные персонажи плохонького романа. Где теперь портной Тобиас Андерц? Не знаю. Кто я такой, чтобы следить за отцом? Небось по-прежнему бьет ребятишек аршином? И все ж таки он твой отец. И все ж таки портной. Нелепость.
Шевалье — хороший рассказчик. Жесты у него скупые, точные, и он всегда старается спрятать руки в кружевных манжетах, ведь на эти руки и впрямь страшно смотреть — черные, костлявые, скрюченные, как птичьи когти. Говорят, их искалечило взрывом гранаты при какой-то осаде. В остальном же долгие годы воинской службы под началом Притвица не оставили на нем заметного следа, если не считать легкой хромоты, от мушкетного ранения при Мольвице. А вообще о шевалье шла молва, будто пули его не трогают. Огненный шквал Лейтена не нанес ему ни единой царапины, и суеверные гренадеры якобы видели, как пули и осколки на лету огибали его, хотя беспощадный огонь австрийцев как траву косил целые батальоны. Лоб у шевалье был до того низкий, что парик едва не упирался в сросшиеся, угловатые брови. Остроскулое лицо с крючковатым носом и иронической усмешкой придавало ему сходство с лисом, который жмурится на солнце. Он называл себя неимущим младшим отпрыском гордого семейства де Ламот и частенько поминал о своем дальнем родстве с герцогом де Вилларом. Но, кроме генерала, который, надо сказать, относился к шевалье с мрачным уважением, никто не знал о его происхождении ничего определенного. И никто бы не поверил, что он почти ровесник своему господину.
— Ventre-saint-gris![45] Неужели я, разгромивший отборную английскую пехоту, отступлю перед добродетелью какой-то мещаночки? Это же позор для имени и репутации короля, моего отца…
Бенекендорф, нетерпеливо слушая шевалье, презрительно пожимал плечами. Молодой граф не носил парика, его собственные каштановые локоны, слегка припудренные, были по последней моде перехвачены на затылке черной шелковой лентой. Он был красив, но эта красота внушала женщинам скорее беспокойство, нежели радостную надежду. От него веяло хрупкостью и болезнью — чуть слишком бледен, влажный рот слишком ярко алел, а глаза блестели так, словно его постоянно мучили бессонница и легкая лихорадка. Впадины на висках полнились глубокой синей тенью. Двигался он размеренно и грациозно, однако временами, не в силах совладать с собою, резко вздрагивал, а не то выпрямлялся на стуле и вскидывал голову, как бы намереваясь бросить вызывающую, презрительную реплику. Но ничего не говорил. Движение было непроизвольное, чуть тревожное, как весь его облик. Иногда он сидел, задумчиво наблюдая за Эрмелиндой, меж тем как рука праздно лежала на скатерти, беспомощная, ладонью вверх, как неглубокая скорлупка из какой-то странной белой субстанции.
— А вечером маршал объявил своему штабу: Господа! Моя цель достигнута. Крепость пала. Но я никак не предполагал, что мне предстоит эскалада{80} по черной лестнице бюргерского дома…
Генерал откинулся назад, изрыгая в приступе хохота тушеные раковые шейки. Звезда ордена Черного Орла{81} подскакивала на его красном бархатном кафтане, лицо посинело, он икал и отчаянно молотил себя под ложечку. Длинный Ганс поддерживал своего апоплексического хозяина. Наконец с пронзительным визгом, словно служанка от щекотки, старик глотнул воздуха.
Вина, вина, еще вина… Черт, куда запропастился лакей? Еще вина. Не знаешь меры ни в чем — ни в пьянстве, ни в обжорстве, ни меж узловатых Урсулиных колен. И все лишь затем, чтобы выколотить толику жизни из этой не то мертвой, не то сонной плоти. А плоть предает тебя, как хитрый зверь, обмякает, погружается в спячку, покорствует болезням, становится вялой, как хворый слизень, чувствует отвращение, чувствует усталость, цепенеет во все более глубоком сне, который уже не изгнать никакими ядовитыми снадобьями. Моя плоть гореть не желает, она только гниет. Ну и что? Вина, еще вина.
Генерал тяжело пыхтел, утирая больной глаз. Дюбуа блекло усмехнулся, облизал испачканные подливой пальцы и вытер их о шлафрок. Эрмелинда сидела белая, неподвижная. Похожие на тени лакеи в черно-золотых ливреях беззвучно танцевали на заднем плане, встречались и расходились, передавали и принимали круглые фарфоровые предметы, расплывались как тени, уплотнялись и замирали вдоль стен, деревянно отставив локти, чтобы вновь пробудиться к жизни по знаку генерала или шевалье, все время начеку, торжественно-величавые, как участники коронации.
Бенекендорф достал из манжеты кружевной платок и слегка промакнул лоб, который, несмотря на белизну, всегда был горяч и влажен..
— Мне этот рассказ отвратителен. Надеюсь, это выдумка.
— Ась? — воскликнул генерал. — Выдумка? В молодости я встречал маршала, и черт меня побери, если он не был самым отъявленным бабником, какого знала история! Ну так как?
Шевалье с улыбкой кивнул.
— Мне больно это слышать, — продолжал Бенекендорф. — Маршалу не стоило пятнать свой щит этакими гнусностями.
Шевалье иронически осклабился, поглаживая скатерть черной лапой.
— Гнусностями? Черт, это сильно сказано, граф.
— И вполне справедливо. Принудить жалкую мещаночку, против ее воли… Фу! Не к лицу такое дворянину.
— Рассуждайте здраво, граф. Ventre-saint-gris! Испокон веку все воины обожали плотские наслаждения. В том числе и полководцы — вспомните, к примеру, Цезаря. А все женщины испокон веку обороняли свою добродетель — по склонности ли, по привычке ли, мы обсуждать не будем. Так и должно быть. Церемония, ритуал, если угодно. Мужчина нападает, и женщина в конце концов сдается. Воин, иной раз и великий полководец, берет строптивую гордячку в осаду. Так и должно быть. Они воюют за ее добродетель, и она капитулирует. Но даже когда беленькая рыбка трепещет на остроге, мужчина не уверен — от боли или от наслаждения. Прелестный спектакль. Как и должно быть.
— Я все же полагаю, что маршалу не следовало пользоваться привилегиями своего положения.
— О нет. Напротив, он просто обязан был воспользоваться привилегиями, даже если ничего заманчивого в этом не было. В противном случае возникла бы угроза анархии. Вы еще молоды, граф, и, с позволения сказать, несколько наивны.
Бенекендорф дернулся, слишком резко и непроизвольно, чтобы счесть это движение обыкновенным пожатием плеч. Он скомкал платок, прижал его к губам. Эрмелинда не ответила на его взгляд. Она смотрела прямо вперед, словно доискивалась, зачем перед нею регулярно ставят новые блюда, а потом опять уносят, остывшие и нетронутые. Дюбуа опрокинул бокал с красным вином. Рассеянно обмакнул палец в красную жидкость и начертил на скатерти звезду. Больной глаз генерала беспокойно метался от шевалье к Бенекендорфу. Он прижал кулак к печени и еще глубже зарылся в подушки.
— Цезарь?
Все с удивлением воззрились на пробстова помощника Германа Андерца, о котором напрочь забыли. Вино придало ему храбрости, развязало язык. Он озабоченно наморщил лоб и без всякого почтения указал пальцем на шевалье.
— Вы упомянули о Цезаре. Назвали древнего римлянина по имени. Не так ли, шевалье?
— Возможно. А что? Что вы хотите сказать, друг мой?
Герман протестующе помахал пальцем. Хитро усмехнулся и подмигнул с лукавым самодовольством пьяного. Длинный Ганс, тревожно глядя на друга, ковырял гвоздочки на генеральском кресле.
— Ай-яй-яй, — заплетающимся языком пробормотал Герман. — Даже и не пытайтесь. Не пытайтесь меня обмануть. Он был великий человек. Поди, читывали Плутарха-то? Великий человек.
— Цезарь?
— Цезарь.
— Но ведь я этого не отрицал!
Шевалье с многозначительной усмешкой подмигнул собравшимся. Ха-ха! Опять он за свое. Ну, вы же знаете. Не стоит обращать внимание. Ничего серьезного. Давайте просто немножко позабавимся, он в самом деле ужасно смешной, смешной и, пожалуй, чуточку трогательный, но придавать этому значение не стоит… Граф… Ваше превосходительство… Пустяки, не обращайте внимания… Однако на нервную улыбку шевалье никто не ответил. Лакеи мгновенно замерли. Гости молчали, словно под бременем смутной угрозы. Герман осушил свой бокал и протянул его за плечо — пусть нальют! Одна из черно-золотых теней, с серебряным кувшином в руке, поспешно отделилась от стены. А отражение в трюмо метнулось в противоположную сторону, в глубь опрокинутого зеркального мира. Два бокала были наполнены. Два Германа Андерца выпили и с преувеличенной осторожностью поставили бокалы на стол. Две руки в грязных манжетах взметнулись вверх, властным поучающим жестом.