окаменевших солдат, ведущих взгляды свои за проходившим мимо строя гостем, а потом любил смотреть на четкий шаг молодых ребят, специально обученных чеканному маршу.
Зимним, пасмурным днем, когда белый снег земли был светлее набрякшего мрака неба, в сером экранном небе над торжественным церемониалом, над самолетом с горячими еще двигателями, над ковровой дорожкой, над микрофонами, лениво махая крыльями, вдруг пролетела серая ворона, которой не было никакого дела до всей этой праздничной торжественности. В тесной рамочке телевизионного экрана, где ворона явилась во всем своем взъерошенном великолепии, это показалось кощунственным пренебрежением к человеческим переживаниям, и с тех пор концентрированная телекартинка стала для Феденьки Луняшина олицетворением глухого и преступного равнодушия, которое только можно себе представить. А потому никому и непонятно было, если он вдруг ни с того, ни с сего называл человека зимней вороной, вкладывая в свое определение всю накопившуюся желчь и раздражение.
— У меня сразу созрел вопрос, — говорил Феденька, пародируя кого-то, — почему иные люди служебное свое рвение, все свои карьеристские устремления оправдывают особенностью темперамента? «Я не могу без города и без постоянного участия в общем деле». А не кроется ли за этим: я не могу без удобства и комфорта, без закулисных страстишек, без сотрясения воздуха, о котором Ленин еще говорил: «Ну, пошел доказывать, что лошади едят овес», — без заботы о своем месте в бюрократическом потоке…
Он говорил это же в другом месте и в другой раз, никак не соотнося свои неожиданные размышления с зимней вороной и не предполагая, что Борис Луняшин, слушая его, невольно принимал все на свой горб, багровея в кабаньем каком-то оцепенении, когда казалось, что вместо усов у него из-под губы вырастали костяные ножи вепря.
Феденька и представить себе не мог, что Борис мучительно вспоминает, в какой неурочный час сумел младший брат проникнуть в тайное тайных его жизненных устоев, как ему удалось подслушать движение его крови, в которой жили эти никогда не произносимые вслух слова.
Да, он любил город, любил его в любое время года, ему нравилась жизнь, наполненная борьбой, и он всегда стремился к командным высотам, но отнюдь не потому, что нравилось подчинять людей своей воле, нет, — ему нужна была лишь та степень независимости, которая позволяла жить с сознанием, что ему удалось чего-то достигнуть, кого-то обойти, словно жизнь для него игра, а он в ней — удачливый игрок, смеющийся в глаза проигравшему. Старая, как мир, идея преследовала его. Но ему казалось порой, что, достигнув чего-то в жизни, он как бы впрыгнул в последний вагон уходящего поезда, уцепился за поручень, зная, что в кармане у него билет и что где-то там, в передних вагонах, есть и его вагон и его место, до которого ему надо теперь идти и идти… Ему даже во сне снился уходящий поезд, и он просыпался в холодном поту от страха, что опоздает.
«Я ничего не понимаю, — начинал он всякое свое выступление на любом собрании. — Я не понимаю, о чем мы спорим». Это привычное для него «я не понимаю» было очень удобно, потому что позволяло, оставаясь при своем мнении, никого не задеть, не обидеть при этом, ибо если человек не понимает, он не может сказать что-нибудь серьезное.
— Что? — спрашивала иногда Ра, откликаясь на слово «эмансипация». — Равенство?! Фи! Только превосходство.
И это нравилось Борису, который принялся аплодировать, когда услышал это впервые из уст игривой красавицы. Сам же он, думая о себе, не уставал повторять услышанное где-то:
— Выдающиеся спортсмены существуют только для того, чтобы невыдающиеся делали им приставку «экс», только для этого.
Из этих и подобных анекдотических фраз он, как из тумана, выходил на светлый бугор, с которого мог оглядеться. Нужно было подумать о своем назначении в жизни, о чем он никогда всерьез не задумывался, пребывая как бы на подножке последнего вагона идущего поезда, когда думать некогда, а надо только действовать.
И он действовал. То есть делал то, что, как ему казалось, ставило его в уровень с веком, заставляя быть в том потоке, в котором он несся неудержимо и весело, подбадриваемый всеми, кто окружал его и кому он помогал в той или иной степени, считая это своим долгом. Пиратским флагом реяло в его сознании обманчиво справедливое требование: сам живи и дай жить другим… И никто не в силах был убедить Бориса Луняшина в том, что формула эта полна противоречий и способна быть лишь оправданием круговой поруки.
Рынок в жизни старшего Луняшина занимал большое место. Пушу хорошо знали в мясных и молочных рядах Центрального рынка, где она всегда покупала парную телятину, домашний творог и сметану. Любил ходить на рынок и сам Борис, получая удовольствие от одного лишь сознания, что он может, если захочет, купить драгоценные зимние помидоры, светящиеся туманной розовостью, или пупырчатые огурцы с засохшими лепестками цветов на светло-зеленых полосатых кончиках; может, если захочет, пошутить с продавцом и увидеть в ответ понимающую улыбку, а то и встречную шутку уверенного в себе человека. Рыночные цены не смущали его, а рост их даже приятно волновал.
В такие минуты Борису казалось, что тело его теряло привычную тяжесть, азарт тревожил душу, походка его делалась упругой, движения медлительно-напряженными, уверенными, на лице начинала играть улыбка, точно он приходил в гости к друзьям, узнавая в каждом торговце свои прежние радости, которые он оставил когда-то ради другого дела.
— Ах, капустка! — восклицал он, пробуя длинные стружки сочной капусты с красными прожилками шинкованной моркови. — У-у! Нет, это настоящее чудо! — покоряя словами и всем своим видом краснощекую торговку.
И покупал, покупал, покупал. Маринованный чеснок и горохово-зеленые стебли черемши, капусту шинкованную и кочанную, проквасившуюся до стеариновой полупрозрачности, огурцы соленые и свежие, все сорта и виды травы, зеленую и черную редьку, красные помидоры, розово-белые пальцы длинной редиски, грецкие орехи, яблоки, груши, хурму и вяленые абрикосы… Покупал не торгуясь, с залихватским видом человека, дорвавшегося до любимого дела.
Едва хватало сумок для всех его покупок! Пуша не любила ходить с ним на рынок, хотя никогда не перечила мужу, зная, что это как ничто другое может обидеть его, словно Борис превращался в ребенка, попавшего в «Детский мир», заваленный игрушками.
Большой, деньгастый, азартный, он нравился и торговцам, которые, впрочем, были так далеки от его восторгов и искреннего восхищения, что обязательно подсовывали какое-нибудь червивое яблоко или мятую грушу в первосортный товар, приводя в отчаяние Пушу, а самого Бориса, обманутого