Городской пейзаж
ГОРОДСКОЙ ПЕЙЗАЖ
(повесть)
Вороненок выпал из гнезда, стукнулся о землю, встревоженные родители ринулись к нему, и начался переполох в птичьем мире. Вороненок, подволакивая крыло, смело вышагивал по московскому дворику под сенью раскидистого майского тополя и вел себя так, будто первый неудавшийся его полет — это лишь маленькая неприятность, о которой он уже успел забыть…
Чувствую себя нетерпеливым вороненком, покинувшим гнездо и затерявшимся в лабиринте московских улиц, на каждом перекрестке которых ожидали меня когда-то опасности. Я только теперь догадываюсь об этом, вспоминая с улыбкой свои смертельно опасные прыжки с подножек старых трамваев, мчавшихся по рельсам давно перестроенной Шаболовки. Слышу звон кондукторских колокольчиков, раздававшийся сначала в прицепном вагоне, а затем в моторном; вижу женщин в форменных одеждах трамвайщиков с большими дерматиновыми сумками, похожими на ягдташ, и рулонами билетов, без которых мы обходились, уцепившись за поручень открытых дверей с низкими подножками. Грудью ощущаю напор встречного ветра, раскачивающийся из стороны в сторону грохочущий вагон, скорость которого возрастала как раз посередине перегона между остановками, и сердцем чувствую этот миг, когда в прыжке, оторвавшись от деревянного поручня, я касался напружиненными ногами булыжной мостовой и в стремительной пробежке как бы укрощал несущуюся подо мною твердыню улицы моего детства, сбегая с мостовой на тротуар и поджидая там своих братьев и товарищей, которые кто раньше, кто позже меня спрыгивали с подножек удивительных этих трамваев с протянутыми из вагона в вагон веревками… За эти веревки и дергали кондукторы, когда видели, что пассажиры сошли на остановке и вошли новые… Вот тогда-то и звонили колокольчики, дающие знать вожатому, что можно трогаться в путь… В путь, который продолжался для нас и зимой, когда мы в бесшабашной своей храбрости цеплялись крючьями из железных прутьев за подножки или за буфер заднего вагона и, высекая коньками, накрученными на валенки, искры из обледенелых булыжников, неслись в счастливом угаре, не зная и даже не догадываясь о том, что играем со смертельной опасностью.
Мы играли запоем в футбол, переплывали Москву-реку, попадая на тот берег, в Лужники, которые тогда были застроены серыми деревянными складами и как бы не существовали для нас, а были просто другим берегом реки, через которую перекинулся ажурный стальной мост окружной железной дороги…
Самым приятным для нас теперь было подплыть как можно ближе к речному трамвайчику, как назывались тогда пассажирские катера, и, чуть ли не коснувшись руками его крутого белого борта, покачаться на оливковых волнах родной реки. Завидев вдалеке тихоходный трамвайчик, спешили на саженках наперерез ему, подплывая чуть ли не под нос его, режущий воду с жутковатым равнодушием не замечающего нас чудовища…
Всех нас отлучила от дома война. Мы возвращались в свой дом с неохотой, не замечая в нем вещей, помня лишь, что мать обязательно накормит чем-нибудь, поворчит немного, радуясь тайком, что мы вернулись из города, с его улиц живыми и невредимыми, и успокоится, видя, как сон тяжелит нам с братом веки.
В сорок третьем мы всем классом работали в летние каникулы на доке, то есть на деревообрабатывающем комбинате, делая ящики для артиллерийских снарядов. Я любил сколачивать крышки, и у меня это неплохо получалось. Потом перешел на сверлильный станок и стал делать отверстия в железных скобах, которыми крепились эти крышки к ящикам. Видимо, эти ящики предназначались для снарядов противотанковых пушек. Мне и теперь иногда кажется, что День Победы был по праву и моим днем. Мне тогда еще не исполнилось пятнадцати лет, но я не помню в своей жизни дня, который был бы радостнее того великого дня мая, словно именно с него началась моя сознательная жизнь, до тех пор проходившая в ожидании этого величайшего праздника Победы. Я понял тогда, что и я тоже победил! С той поры и вселилась в меня спокойная уверенность в том, что я в этой жизни победитель, что Москва — это мой город, а ее улицы — мои дороги!
Иногда мне чудится, что я родился в сорок пятом году в ночь с восьмого на девятое мая, когда ликовала бессонная Москва, празднуя свое возрождение.
Много раз в истории торжествовал мой город, празднуя победу над врагами! И как же не быть счастливым, если и я тоже, на кратком миге ее великой истории, был участником самого высокого празднества, какое знала когда-либо белокаменная. Удивляюсь, откуда взялись слова такие высокие, как они написались вдруг пером, когда моя любовь к Москве гораздо проще и задумчивее звучит в моем сердце.
Птичьим перезвоном наполнен воздух, будто заморские рыбки в прозрачных аквариумах радугой своих расцветок издают этот звон среди застывших водорослей.
Бывший Конный, на котором можно было в сороковых годах купить лошадь или корову, а ныне Птичий рынок, с которого давным-давно убрали изгрызенные лошадьми коновязи, — не это ли дань твоих жителей тебе, не признание ли это в любви? Толпы людей стекаются к Таганке, и все маршрутные такси, перевозящие в будни тысячи пассажиров, собираются в субботние и воскресные дни на Таганской площади, чтобы возить и возить москвичей с утра до вечера на знаменитый рынок.
Его нельзя сравнить ни с одним рынком мира. Детская наивная любовь к меньшим нашим братьям побеждает корысть или страсть к наживе. Нежность сердец, бьющихся здесь учащенно, витает над голубиными рядами, над многоцветьем аквариумных рыбок, воздух звучит этой нежностью, когда ты слышишь пение канареек…
Благословенный твой уголок, Москва! Он так же нежен, как нежна бывает застывшая капля краски на чугунной решетке какого-нибудь дворика, который вдруг выглянет из-за ажурного кованого или литого орнамента старинной ограды. Окаменевшей слезой покажется эта капля сурика, кольнет сердце грустная радость, будто ты узнал в этой застывшей капле свое недавнее детство, вспомнил разорванные на коленях брюки, а дворик, мимо которого ты прошел, так и будет жить в твоем сознании, пока ты сам живешь на земле: к Солянке ли ты шел от Таганки, легко спускаясь под горку, к Яузе, к Устьинскому мосту, или где-нибудь в другом месте увидел ты каплю краски на ограде, эту застывшую слезу твоей тайной радости, которую никто, кроме