диверсий, пока Нёма проектировал в Лондоне те же вагоны, что и в Риге. Кроме того, он наконец женился – на симпатичной дочке богатого фабриканта, изготовлявшего велосипеды. Видимо, транспорт был в его гороскопе.
3
Быстро потеряв интерес к безответному брату, органы взялись за отца. На допросы он ездил чаще, чем на работу. В кабинет отец приходил в форме, и по нашивкам на рукавах получалось, что следователь, седой латыш, был ниже его по званию. На первой же встрече, увидав, что отец ведет протокол вместе с ним, он сразу поскучнел.
– Альбрехт? – грустно спросил следователь.
– Как без него, – развел руками отец.
К тому времени он, как все мы, выучил наизусть знаменитую брошюру главного юриста самиздата и мог расшифровать – и спросонья, и с похмелья – аббревиатуру ПЛОД, предлагающую властям играть по их же правилам.
В сущности, органы интересовал один вопрос: знал ли отец о Нёминых планах и если да, то почему о них не донес. Отец все отрицал, и следователь, как и предупреждал Альбрехт, переходил на личности. Он напирал на летнюю безнравственность Нёмы, отец – на зимние покрышки, покупка которых никак не совмещалась с планами предательства. Спевшись, они со следователем часто засиживались до темноты, и отец подбрасывал его до дома на наших “Жигулях”.
К зиме КГБ отступился и перенес расправу по месту службы. Отца опять выгнали с работы. Стенограмма аутодафе сохранилась загадочным, чтобы не сказать мистическим образом. Треть века спустя она нашла нас в Америке – в конверте без обратного адреса. Разглядывая толстую пачку папиросных листочков, неизвестно кем написанных и посланных, я обнаружил, что отец вел себя с кристальной порядочностью. Он не чернил Нёму, не отрицал их дружбы и даже не упоминал пресловутые покрышки. Отец ничего не просил, ни в чем не каялся и не терял хладнокровия. Зато с другой стороны кипели страсти. Как в наказании шпицрутенами, каждый чувствовал себя обязанным приложить руку.
– Генис дружил с предателем родины, – говорил ректор, с которым отец выпивал в день авиации.
– С предателем родины дружил он, – вторил декан, с которым отец выпивал на остальные праздники.
– Родины предатель был ему другом, – заключал склонный к стихотворчеству заведующий кафедрой, которого я звал дядя Юра, потому что с детства привык встречать за нашим столом.
Согласившись с главным, друзья и коллеги не расходились и в деталях. Моему падшему отцу предложили стать к станку, чтобы честным трудом на каком-нибудь производстве искупить вину перед родиной.
В тот же день, но с наступлением темноты к нашим дверям потянулись жены обвинителей, чтобы извиниться за горячность своих мужей. Но отец никому ничего не простил, просто потому что никого ни в чем не винил. Он искренне считал поведение коллег и товарищей абсолютно естественным, то есть вынужденным.
– Мораль – объяснял он мне, – неприменима к ритуалу.
Как только эмигрантам разрешили навещать оставленную родину, отец, так и не дождавшись, пока она его простила, приехал в институт с чемоданом заокеанских сувениров, вроде часов с Микки Маусом, и галлоном Johnnie Walker. С последним расправились в том же зале те же коллеги. Отец рассказывал о жизни другой сверхдержавы. В этом не было ничего нового – ему и раньше поручали политинформации, ибо он всегда слушал BBC и с радостью делился деталями.
13. Крым, или Вдогонку не нацелуешься
1
Оставшись без работы, отец освоил новую профессию: тихое ремесло переплетчика. У него не было выхода. Из Киева он бежал на Восток, из Рязани – на Запад. Теперь, с волчьим билетом, уже не имело смысла останавливаться.
– Пусть так, – говорил отец, – но что делать с библиотекой?
Мандельштам говорил, что разночинцу библиотека заменяет биографию; нам она заменяла все остальное. Семейный капитал, она служила еще и основой идентичности. Не происхождение, не национальность, не профессия, не политические взгляды, а книги определяли личность отечественных интеллигентов, делая их непохожими на всех и неотличимыми друг от друга. В гостях у сверстника я могу достать с полки любую книгу, потому что помню их все на цвет и ощупь.
Нет ничего удивительного, что путь в эмиграцию начался с книг, точнее – с журналов. Отец их выписывал все, включая провинциальный “Байкал” и эзотерическую “Зарю Востока”. Закаленный боец идеологического фронта, он в каждом умел найти запретные плоды – разные, но одинаково соблазнительные. Если в “Иностранке” это были плоды просвещения, то в других – фиги, которые в кармане делались еще слаще. “Новый мир” печатал правду в разумных пределах, “Юность” – тоже, но в джинсах. Газета Daily Worker говорила по-английски, польские журналы – по-польски, которого никто не знал, но это ничему не мешало, потому что там печатали репродукции американских абстракционистов и портреты французских кинозвезд в бикини. Среди редкостей был выходивший в Вильнюсе детский журнал Genys, что на литовском означает “дятел” (не потому что стучит, а потому что нос длинный, как у меня).
Подшивки копились на антресолях нашего бесконечного коридора. Каждый раз, когда с них сметали пыль, жизнь останавливалась, и вся семья с наслаж-дением рылась в сброшенных на пол журналах. Каждый находил свое. Отец – “Ивана Денисовича”, мама – Бёлля, я – Гладилина, бабушка – выкройки из журнала “Силуэт”, который хоть и выпускался в Таллине с одним “н”, уже тогда считался оплотом свободомыслия и моды.
Всю эту груду казалось немыслимым ни увезти с собой, ни выбросить. Отец решил выдрать лучшее и собственноручно переплести в книги, которые соберут, так сказать, пыльцу культуры в заросшем саду советской периодики. Для этого понадобилось секретное, как все, что могло пригодиться самиздату, пособие по переплетному делу и украденный в знакомой конторе дерматин шоколадного цвета. Суровые нитки взяли у бабушки, она же сварила мучной клейстер. Самодельные книги выходили лучше настоящих. Под домашним переплетом собиралось только любимое: весь Солженицын, весь Лакшин, весь Сименон, все братья Стругацкие. Перебравшись с нами в Америку, эти книги составляли первую мебель и напоминали о доме. Но вскоре на мучной запах клея явились тараканы. Мы бились с ними много лет и избавились, лишь переехав из Манхэттена на другую сторону Гудзона.
2
Сборы в эмиграцию начинались с дешевых чемоданов, годных на один раз, потому что дальше заграницы не уедешь, а возвращаться тогда никому не пришло бы в голову. Но еще до них (громоздких, без колесиков, покрытых тем же дерматином того же дерьмового цвета) началось прощание, прежде всего – с сослуживцами.
К тому времени моя синекура в пожарном депо закончилась (завод сгорел, пока я